Шрифт:
Резкая перемена образа жизни, перенастройка механизмов высшей нервной деятельности, причиняя боль, подчас невыносимую, ведут в то же время к психологическому обновлению организма, а может быть, и - физическому...
Я приводил в какой-то выдуманный мной порядок свои дела, раздавал деньги и вещи, выходил на улицу, как в чужой город, никуда не спеша, никуда не направляясь, и мне было везде хорошо, как в гостях. Вероятно, все это непонятным образом отражалось на мне, в глазах, на лице.
Если бы в те дни кто-нибудь заинтересовался, я вынужден был бы, положа руку на сердце, сказать:
– Я ничем не занимаюсь!
На самом деле, как это теперь я вижу, упорно, хотя и бессознательно, я занимался перестройкой усвоенного мной отвлеченного мышления на образное, художественное, конкретное мышление.
Павловское деление всех людей по типу мышления на художников и мыслителей привело меня к простой истине:
– Мысли как художник и пиши, как хочешь!
Классически строгая проза Пушкина и вычурная речь Гоголя и корявый язык Толстого неопровержимо доказывали эту истину.
Чтобы не мешать образам внешнего мира свободно действовать, я ходил, слушал, смотрел, жил, ни о чем не думая, и стал видеть мир беспечными глазами художника...
К непреоборимой уверенности в том, что можно научиться хорошо писать, прирастала уверенность, что можно научиться образно мыслить.
Как-то в дни работы над воспоминаниями зашел Я. С. Рыкачев. На машинке у меня лежала только что дописанная глава первой части. Там говорилось о девочке, показывавшей мне в Зарядье подвал башни и стены Китай-города, где в те годы ютились еще беспризорники.
– А что это вы писали?
– спросил Яков Семенович, усаживаясь в уголке дивана.
Я сказал.
– Почитайте!
– попросил он.
Я снял с машинки последний лист, и подложив его под прежде написанные, стал читать. Весь рассказ занимал четыре странички.
– Вот вам и новая форма!
– вдруг сказал Яков Семенович, едва лишь я кончил чтение.- Прекрасно. Это - Россия. И эта девочка, меняющая платье... И яблони на стене, и зной, и ветер... И как она бросает камешки в подвальное окно, прислушиваясь... Нет, все прелестно., Я мог бы говорить об этом час и скажу... Но сначала вы мне ответьте на один вопрос.
– Какой?
– Скажите, почему же вы раньше так плохо писали?
Я усмехнулся и твердо ответил:
– Господи боже! Да потому, что не знал Павлова!
– Нет, не может быть... Тут что-то другое...
И сколько я ни уверял, ни доказывал моему другу, что все дело только в том, что я неуклонно следую правилам грамматики литературного искусства, он не верил и не соглашался со мной...
4
..."Судьба и Жизнь" могла нравиться Зенкевичу, Рыкачеву, Симорину, Ципельзону, таким же старикам, как я сам. Но для полного оправдания сезонной мной эстетической системы нужно было признание вполне современного, советского читателя и критика.
Среди посещавших меня в те дни родных и друзей было два молодых образованных человека: лингвист Таня Николаева, племянница брата моей жены, и ее муж, литературовед Андрей Дмитриевич Михайлов.
– Слушайте, товарищи, я хотел бы почитать вам свои воспоминания,сказал как-то я им за чайным столом.
Мы сошлись в четверг, не собираясь уделять слишком много времени чтению. Вкус вина определяет первый глоток, и, чтобы увидеть художника в произведении, достаточно нескольких страниц. Усаживаясь за стол, я перебирал страницы, выбирая главу, и думал вслух:
– Что бы вам прочитать? С самого начала или что поинтереснее? Разговор с Горьким или революция?..
– Читайте с начала! Я прочитал первые две главки о днях раннего детства и хотел перескочить к рассказу о Петрограде.
– Нет, нет, читайте все подряд,- остановили меня.- Очень интересно.
Через пятьдесят страниц я сам решительно закрыл и отодвинул рукопись.
– Как же быть? Мы хотим слушать дальше!
– говорила Таня.
Принято щадить авторское самолюбие в разговоре с писателями, и желающим знать истинное мнение слушателей остается ограничиваться догадками по косвенным признакам.
– Соберемся в другой раз и продолжим чтение, если хотите,- предложил я.
– Когда же?
– Ну, в следующий четверг, например?
Протягивая мне руку на прощанье, Таня сказала за всех с подчеркнутостью:
– Мы обязательно придем, Лев Иванович!
Так начались наши литературные четверги. Они защитили меня от угрюмой старости и заштатности, возвратив к ощущениям собственной юности...
5
Между нашим саратовским "Многоугольником" и нашими московскими "четвергами" лежит пропасть времени, бездна событий.