Шрифт:
Однажды мы с ним провожали представителя ВТО И. С. Дееву. Когда поезд тронулся, Александр Семенович потащил меня в буфет. В кармане у него оказался соленый огурец, который он вытащил, показал мне и спрятал обратно. Выпив по рюмочке, мы двинулись в театр, но от вокзала до театра путь не близкий и где-то в районе гостиницы (забыл, как она называется, в ней недавно отбывал "ссылку" П. И. Якир)* мы пропили всю мою наличность, тогда Александр Семенович уговорил меня заложить часы - чтобы посидеть еще часок, потом он сказал: "Пора на репетицию. Надо. Ты как хочешь - если сможешь, приходи попозже". Огурец он так и унес в кармане. Идти домой мне показалось слишком тоскливо и я поплелся за ним вслед в театр. Немного опоздал, хотел войти незаметно, но зычный голос Верховского остановил меня:
– Владимир Николаевич! В чем дело? Почему вы опоздали? Я очень разбаловал вас, вы много стали себе позволять!
* Вставка 75-го года.
Тогда я еще не знал слова "подонок", но что-то в этом роде я ему высказал, хлопнул дверью и ушел. Неделю мы не здоровались, я рассказал всем, как было дело, все смеялись. Видимо, все-таки устыдившись, он выкупил часы и передал мне. Вообще меня он несколько побаивался и не решал-ся орать как на других, особенно после того, как мной поинтересовался Ларионов. Верховский полагал, что я чувствую за собой сильную защиту и оттого держусь независимо (не могу сказать, что я особенно рассчитывал на какую бы то ни было защиту). Перед Ларионовым все трепетали, даже после его самоубийства Верховский говорил о нем, как об античном герое, и напомнил, что он оставил после себя политический термин: "болванизм".
Однажды Александр Семенович - седовласый и представительный - протянул мне горсть земляных орехов и сказал:
– Нате, Владимир Николаевич, от них хорошо стоит.
Сам он женщинами не интересовался, даже с женой своей давно не жил (в театре все известно), слабость питал только к спиртному - коньяку и водке. В последние годы, правда, был вынужден перейти на портвейн с нарзаном.
Выступая с приветственной речью в городе Тума, он обратился к слушателям:
– Дорогие тумаки! (Актеры после этого долго упражнялись в остроумии, склоняя "витеблян" и "пензюков").
В другой раз, тоже на гастролях, он сказал:
– А для самых маленьких мы привезли пьесу лауреата Сталинской премии "Зайка-Зазнайка".
Вообще оговорки и накладки теперь случаются на сцене гораздо реже, чем до революции, когда спектакли готовили днями, сейчас ни одну пьесу меньше месяца не репетируют, но полнос-тью застраховаться от них невозможно. В первый же сезон мне пришлось играть Досужева в "Доходном месте". Предстояло произнести фразу, которая, я думаю, и во времена Островского уже звучала анахронизмом: "Будучи обременен в многочисленном семействе количеством членов..." Роль "не шла", я пыжился, понижал голос, старался говорить солидно, играл мелодраму, хотя чувствовал, что Досужев просто-напросто опустившийся человек, сдавшийся перед обсто-ятельствами. Перед премьерой я выпил, чего в других случаях никогда не делал перед спектаклем, но тут я надеялся под хмельком найти верное ощущение. Я начал так:
– Будучи обременен многочисленным членом...
Лучше бы я продолжал, как есть! Но мне вздумалось исправиться, слово "семейство" выскочило из головы и я пять раз просклонял "член" едва ли не по всем падежам. Миша Брылкин, серьезный и опытный актер (ныне заслуженный артист) не выдержал, упал головой на стол и затрясся. Я уж не говорю про то, что творилось за кулисами - там катались от смеха. Единствен-но, кто оставался невозмутим, так это зритель. Он все воспринимает как должное. Еще будучи студентом, я участвовал в массовке у Охлопкова. Актер Кашкин, ворвавшись на сцену в драматической батальной сцене, крикнул:
– На нашу резиденцию наведены пышки!
Многочисленная массовка и актеры (среди них Штраух) прыснули от смеха, но зал не шелохнулся. На том стоим...
На сцене даже малейшее изменение привычной интонации в реплике партнера заставляет напрягаться и пугает, случается, что актер с умыслом акцентирует какую-нибудь фразу,- вводит подтекст, или развлечения ради просто несет явную отсебятину. В спектакле "Дорога свободы" по Говарду Фасту я играл белого фермера Абнера Лейта, который с большим трудом осознает свои общие интересы с черными бедняками. Н. Н. Райцев, немолодой уже актер (тот самый, что ухаживал за костюмершей), играл вожака черных Гидеона Джексона. Нам предстоял длинный и скучный диалог. Райцев не изменил ни единого слова в тексте, он лишь указал выразительным жестом на уже немолодую, но еще весьма эффектную даму, сидевшую за кулисами за роялем, и произнес:
– Большой кусок запахали...
Я смутился.
– А чья это земля, вот эта, на которой вы пашете?
Я хотел возразить ему, что муж Зои Владимировны далеко, в Минске, да и вообще она мне говорила, что они разошлись окончательно... Нервы мои были напряжены, я чувствовал, как зал затих. Актеры, дожидавшиеся своего выхода за кулисами, тоже уловили нечто необычное и потянулись послушать. К счастью, я не вышел за рамки положенного мне текста, но когда сцена закончилась, нас наградили бурными аплодисментами - зритель оценил мое неподдельное волнение. Увы, лишь гениальные актеры могут в девяносто седьмом спектакле играть так же прочувствованно, как в премьере...
Уже не в Рязани, а в московском областном ТЮЗе я играл Вадима в пьесе Розова "В добрый час". На одном из выездных спектаклей актеры "расшалились" - начальства с нами не было, а поезда все равно предстояло ждать больше часа; каждый старался переплюнуть партнеров по части отсебятины, так что под конец меня это даже возмутило - я решил играть корректно и серьезно. Когда картина закончилась, за кулисами ко мне кинулся помреж с поздравлениями, ока-залось, что вместо: "мы с тобой идём", я сказал: "мы с тобой ибём" и оказался вне конкуренции.