Шрифт:
Опытнейший актер Мартини в роли Ивана Грозного (случилось это в Махачкале) в сцене самобичевания с большим темпераментом воскликнул:
– Я смерд пердящий! (вместо "я пес смердящий"),- тут же схватился за голову и простонал: - Боже, что я говорю!..
В колхозной пьесе актер вместо "тебя председателем не изберут" сказал:
– Тебя избирателем не председут!
Партнер не растерялся и ответил:
– А может, и председут! ("Скорей коняйте мне седла!" - "И мне коняйте тоже!")
Некоторые оговорки настолько анекдотичны, что трудно поверить, будто они в самом деле имели место ("Эпиходов кий сломал", "К вам гонец из Пизы", "Нельзя сразу стать богатым"), но известно, что фразы "обедов не доедал" всякий актер боится как огня. "Маши каслом не испор-тишь" - "Это смотря какое касло"...
Конечно, любые оговорки на сцене были сущей безделицей в сравнении с той критикой, какой я подвергал советский строй и режим в нетрезвом состоянии. Думаю, что мне это сходило с рук по двум причинам: во-первых, на меня смотрели как на гастролера и чудака, а во-вторых, я играл Владимира Ильича. Актер Баулин сказал: "Если бы Фрейдин играл Ленина, он бы машину к подъезду требовал". Хотя я постоянно возмущался государственным антисемитизмом, даже такой юдофоб, как наш директор Гражданцев, ни разу на меня не донес и, напротив, заявил, что ни за что меня из театра не отпустит, если потребуется, задержит через обком. Я ответил ему на это, что мне что обком, что парикмахерская (ассоциация возникла оттого, что в Перми я действительно ходил в обком постричься). Возможно, Гражданцев пропускал мои высказывания мимо ушей потому, что первоочередной своей задачей считал травлю евреев и не хотел отвлекаться. Главной его жертвой был актер Фрейдин (Фрейдинзон). Гражданцев среди сезона снизил ему жалование - Фрейдин прежде был опереточным простаком, а там ставки выше. Все прекрасно знали, что театр не может обойтись без жены Фрейдина Симочки Хониной, очень хорошей актрисы, но никто за них не вступился, и сами они тоже не пошли никуда объясняться. Не стесняясь моим присутстви-ем, Гражданцев, разговаривая с Фрейдиным, процедил: "Поц..." Я выразил свое сочувствие бедняге тем, что пригласил его выпить...
На собраниях всё клеймили американских убийц, разбрасывающих чумные бактерии в Корее, и однажды, когда все дружно поднялись при упоминании имени Сталина, я остался сидеть.
– Что с вами, Владимир Николаевич?
– испугалась наша профорг Романычева.
– Ничего... Надоела эта комедия...
Романычева отшатнулась, а остальные отвернулись, будто не слышали. Правда, Спасенников счел своим долгом предупредить меня:
– Ты плохо кончишь, поверь мне...
Но я чихал на все предупреждения. Тюрьма и ссылка рисовались мне уютной избушкой - как в фильме "Поколение победителей", где можно будет спокойно посидеть над шахматной доской. Летом, во время гастролей по области, я написал на раскрашенной агитационной открытке "Все на выборы": "Эда, я ненавижу сталинский режим. Готова ли ты последовать за мной в дальние края?" Как ни странно, открытка дошла. Почтальонша, отдавая ее Эде в руки, сказала:
– Я вам ничего не приносила.
Эда схватила такси и примчалась ко мне в Скопин. Она рыдала у меня на груди и умоляла утихомириться. Но и ее слезы меня не образумили. В том же Скопине я произнес в городском сквере речь (разумеется, никто не остановился послушать) и закончил словами:
– Я ничего подобного не создавал и не санкционировал!
В другой раз, в Ухолове, я допился до того, что благословлял и крестил прохожих, меня силой тащили на спектакль, но я рухнул на колени и вопрошал:
– Неужели вы меня не узнаете?
"Может быть, Иисус Христос нюхает
Души моей незабудки..."
В конце концов даже Гражданцев решил меня более не задерживать - ни через обком, ни через иные инстанции - и в первых числах августа пятьдесят второго года я получил расчет в театре, обменял пуховую перину и подушки на литр водки, устроил прощальную попойку, по окончании которой на такси рванул в Москву - не мог же я ждать до утра!
В два часа ночи я обнимал самую красивую на свете женщину...
ИНТЕРНАЦИОНАЛ
В Москве я вел себя ничуть не лучше.
– Покажите мне, где здесь партия эсеров!
– требовал я у домашних.Такие, как я, должны бросать бомбы!
Меня старались уложить спать. Наутро я виновато и кротко улыбался и терпеливо выслушивал нотации.
Мы с Эдой поехали на несколько дней на дачу маршала авиации К. А. Вершинина, тестя моего армейского товарища Володи Замкова - основателя "Храма пернатой клячи". Обратно Констан-тин Андреевич предложил подвезти нас на своей машине. Всю дорогу нас почему-то без конца останавливали и требовали пропуск, хотя, я думаю, часовые и так прекрасно знали, чья машина и видели, что маршал сидит впереди. Я бестактно комментировал эти проверки:
– Раб у раба документы спрашивает...
Напрасно Эда пыталась зажать мне рот рукой.
Не могу сказать, что я не понимал, чем это все кончится. Последние несколько дней до ареста предчувствие непоправимой беды не оставляло меня ни на минуту - ни трезвого, ни пьяного. Однажды утром я катал Славочку в коляске и, растравляя себе душу, напевал:
Даст тебе силу, дорогу укажет
Сталин своею рукой...
Дальше я петь не смог - спазмы перехватили горло и я едва не разрыдался.
Четырнадцатого августа мы вчетвером - я с Эдой и Володя Замков с женой - отправились в ресторан "Савой". Я поцеловал мальчика и передал няне, и сердце у меня сжалось...
Мы выпили, съели по шашлыку, я танцевал с обеими женщинами, декламировал "Облако в штанах", вечер кончился, в ресторане притушили свет - знак, что пора расходиться по домам, и тут мне захотелось спеть "Интернационал" по-немецки. Какая-то дама за соседним столиком заметила:
– Хорошо поет, но произношение ужасное...