Шрифт:
Совсем тихим голосом, как если бы он говорил сам себе, Виктор прошептал:
— До скорого, старикан.
Вот. До скорого на том свете, старикан. Десяти минут достаточно, чтобы "дать дуба". Он умер, он отбыл в мир иной.
Связанное тело походило на тело человека, изуродованное приемом наркотиков; вы напрасно будете пытаться поднести к глазам его зажигалку, все, зрачки не реагируют. "Дома никого нет". "Конечная остановка".
Мы снялись с якоря.
По дороге я не переставал спрашивать себя, почему рвало лейтенанта. Потому что осужденный был последний, кто обладал — насильственно или нет телом его возлюбленной и что теперь эта последняя нить была порвана. Какова бы ни была причина этой рвоты, тело лейтенанта, без сомнения, постигло то, чего не мог постичь его разум: этот конец не принес никакого начала, эта смерть не вернет ему никогда его умершей любимой. Эта смерть, какой бы справедливой она ему ни казалась, не вызвала в нем ничего, кроме рвоты.
Сидя в "мерседесе" с открытым капотом, мы с Виктором долго созерцали полупустой остров, который носил имя не святого, как считалось, а какого-то бедного кретина-индейца, повешенного здесь около века назад. И деревья вроде бы, и облака, и море синее, но ни одной птицы, чтобы можно было бы дополнить картину. Даже эти типы в черном исчезли, но я понимал причину их молчаливого протеста: средневековье — это мы.
Дрожа, Виктор сделал глубокий вдох, как если бы ему никак не удавалось наполнить воздухом свои легкие, а потом едва слышным голосом спросил меня:
— Ну чего, тебе понравилось?
Я пожал плечами и, по-прежнему верный своему воображаемому персонажу, ответил:
— Получилось вроде, старикан.
— Угу, ты можешь так сказать: получилось.
Он явно фальшивил. Я открыл бутылку текилы, которую мы распили за пятнадцать минут даже без лимона в перерыве между глотками. Потом Виктор разговорился, и я понял, в чем дело. Вид осужденного на казнь и газовая камера открыли ему, что жизнь — это отнюдь не ребячество, не забава. Мы оба частично были ответственны за эту казнь. Мы неотвратимо пали в своих собственных глазах.
На автомагистрали 101 Виктор набрал скорость до ста семидесяти, да так и сохранял, ныряя между машин. Это было идиотство, это был конец. Я был один, без моего Поводыря, на берегу кровавого потока. В конечном итоге инспектора дорожные нас остановили. У Виктора был столь возбужденный, а у меня столь апатичный вид, что они начали искать на наших руках следы уколов наркотиков.
Я им ни слова не сказал, даже своей фамилии, они, бедолаги, вынуждены были искать какой-нибудь документ в моем портфеле, чтобы узнать, кто я. Виктор пришел в бешенство, кусаясь, брыкаясь, пена изо рта, пятое и десятое, пока один из полицейских не треснул его дубинкой. А я наблюдал.
Мой друг нарвался на штраф лишением прав, поскольку его папаша подмазал одного психиатра, который диагностировал приступ сумасшествия и пристроил его на некоторое время к чокнутым. Сейчас он вышел из этого зоосада, но продолжает посещать этого "вправляющего головы" трижды в неделю, да еще и платит ему за визит сороковку.
Ему и впрямь это необходимо. Несколько дней назад я встретил его на улице Сан-Франциско; он мягко вышагивал по улице босиком, одетый, несмотря на холод и туман, в майку и джинсы. Он казался возбужденным, взволнованным и весь в своих мыслях.
— Ну как, все в порядке? — спросил я у него. — Что нового?
Медленно кивая головой, он ответил:
— Вот, так просто они не дадут нам выкарабкаться. Для них простой факт жизни — это преступление.
— А ты что, больше не носишь ботинки?
— Я не могу больше их носить.
Он подошел ближе, огляделся и прошептал трагическим тоном:
— Я слышу теперь только подошвой ног.
А потом, кивнув головой, он исчез, затерялся в толпе, как сбившаяся с пути пантера; прошел мимо торговцев фруктами, зеленщиков, волтузивших друг друга подростков, полицейских, пытавшихся поймать лихих парней с наркотиками. Виктор, я думаю, не хочет больше слушать матери-земли; он хочет слушать только ободряющий шум червей, которые медленно пожевывают.
Которые пожевывают и ждут Виктора, может быть, в итоге, следующего.
Морис Херсман
Письма читателей
Дорогой господин Хичкок,
Пишу вам, потому что много слышал о вас и очень хотел бы знать ваше мнение по поводу кое-чего. Мои друзья говорят, что я мог бы стать хорошим писателем. Надо сказать, у меня талант писать письма.
Ну, в общем-то, может, вы могли бы сказать мне, нрав ли я или неправ, что у меня такой вот страх.
Да, так возвращаясь к моей истории. Это произошло на самом деле. Если вам захочется написать роман, то я мог бы с вами сотрудничать: у меня история, а вам остается только ее записать.
Это произошло со мной на пляже в Брайтоне. В Кони-Айленд, вы знаете, что в Бруклине.
Когда я хожу туда, я беру всегда с собой в бумажном пакете большое полотенце. Я его разворачиваю, раскладываю на песке, снимаю брюки, рубашку, а поскольку на мне купальник, я пытаюсь тут же воспользоваться возможностью позагорать. Я располагаюсь около старого, облупившегося рекламного щита, где написано: "Бухта-2". Здесь очень много людей моего возраста, мне около тридцати; они все приходят сюда. Распростершись на песке, я смотрю на проходящих надо мной по решетчатому настилу загорающих, отдыхающих. Хотя вроде бы и много таких щитов, и, таким образом, нужны штаны и рубашка, чтобы здесь прогуливаться, но никто, правда, внимания на это не обращает.