Шрифт:
Молчит милиционер, молчу и я. Каждый думает о своём. Милиционер, наверное, о том, как бы скорее довести нас, сдать и тут же забыть, девушки — о том, что их ждёт впереди — три или пять лет. А я, с широко открытыми глазами, хочу запечатлеть красоту полей, жужжание и стрекот каких-то жучков, запах травы и цветов. Как же истосковался я по этому приволью! Как хочется броситься на траву, раскинуть руки, смотреть в голубое бездонное небо и забыть все аресты, суды, тюрьмы, лагеря!..
Придёт ли время, когда исчезнут на нашей земле гнусность, нечистоплотность, тупость, жестокость!?
Придёт ли время торжества правды и справедливости? Наверное, да, но когда?..
Солнце припекает всё сильнее и сильнее. Милиционер расстегнул пуговицы воротника солдатской гимнастёрки, девушки сбросили кофты, оставшись в голубеньких мужских майках, я давно уже несу свою рубаху, перекинутой через плечо.
Впереди показалось большое озеро. Берега его заросли камышом и осокой. Тут и там плавают дикие утки, ныряют, играют, гоняясь друг за другом. Они здесь непуганые — редко кто сюда приходит. Непрерывно квакают лягушки, из зарослей камыша бубнит какая-то птаха: бум-бум-бум… Замолкает и тут же опять: бум-бум-бум, но из другого места.
— Садитесь, немного отдохнём, да и пойдём дальше. К заходу солнца дойдём!
Из полевой сумки он вытащил краюху хлеба и кусок сала. Развязал и я свой узелок — выложил пайку хлеба и два куска жареной трески. У девчат с собой нет ничего. Прошу у милиционера складной нож, напоминающий по величине и форме финку. Он, как мне показалось, небрежно бросает его в мою сторону. Надзиратель, я уж не говорю о конвоире, этого не сделал бы, сам разрезал бы краюху. Режу пайку на три части, подзываю девчат. Даю им по куску хлеба и кусок трески.
— Спасибо, дяденька! — говорит Оля.
Отошли в сторону, сели у самого берега. Милиционер отрезал кусок сала, протянул мне.
— Ешь, паря! У вас там этим не балуют!
— Мы будем купаться, тут, у бережка, только вы, дяденьки, не смотрите!
— Купайтесь, только далеко не заходите и недолго, скоро пойдём! — немного помолчал и уже обращаясь ко мне, — не утонули бы! Ты можешь, паря, плавать, если что?
Девчата начали плескаться, брызгать друг на друга, визжать, хохотать взахлёб — ну настоящие дети!
— Ты что, паря, свидетелем идёшь в суд, али нашкодил?
— Да и сам толком не знаю. Следствия никакого не было, а грех был, не скрою.
— Ну, расскажи, если можешь, а не хочешь — неволить не стану!
— А то чтобы не рассказать, меня от этого не убудет, — подделываясь под местный говор, отвечаю я.
— Это было ещё на Гусином озере, полтора года тому назад. Назначили меня начальником ремонтных мастерских рудника…
— А ты что, тогда на воле ещё был?
— Да где там!.. Я с 1937-го года по тюрьмам и лагерям. Так вот, работаю начальником, а тут остановился на электростанции локомобиль — вышли из строя бронзовые втулки. Механик Рудоуправления, может, ты его даже знаешь, если там бывал, Колмозев, предлагает отлить их в нашей кузнице. Поручаю я отливку опытному кузнецу, тоже заключённому. Он на воле работал кузнецом на Московском автозаводе имени Сталина. Много раз в жизни отливал бронзу, да и у нас в мастерской делал это всегда, когда было нужно. Взял он бронзовый лом на станции, заложил в самодельный муфелёк (сделали сами из куска грубы) и стал нагревать в горне. Когда бронза расплавилась, на её поверхности появился шлак. Кузнец решил его снять. Взял жигало (это просто железный пруток с заострённым концом), по привычке окунул в воду, и сунул в муфель. А с жигалом попала вода, почти мгновенно превратившаяся в пар, произошёл взрыв, расплавленную бронзу выплеснуло из муфеля прямо ему в глаза. На молотобойце, что стоял поодаль, загорелась телогрейка. Хорошо, что была зима и возле кузницы было много снега.
Выбросили их из кузницы и начали катать по снегу, пока не потушили горящей одежды. Я подоспел к кузнице, когда их уже уносили в лагерь. Кузнец лишился обоих глаз, а молотобоец отделался сильными ожогами.
Вот и вся история. А теперь, суди сам, кто виноват в этом, и в качестве кого я предстану перед судом.
— Какая же твоя вина? Что дал ему работу? Так ему же не впервой! Ладно ль я говорю? Поди, сразу же ослобонили!?
— Нет, не освободили! Приезжал к нему родной сын, полковник, прямо с фронта, к герою представленный. Хотел взять на поруки — не дали!
— Да что ж они делают? Родному сыну, фронтовику не доверяют?! А за что он, кузнец-то, сидит?
— Обвинили в контрреволюционной агитации, а так это или нет — не знаю. Думаю, что никакой он не агитатор и ни в чём не виноват, как и многие другие.
— Значит, мне не врали, что много народу за зря сидит. Подумать только! Куда же смотрит Хозяин?
Милиционер замолчал, как бы взвешивая, сказать или не сказать то, что наболело. Наконец решается:
— Не знаю, правда ль, нет ли, но крепко в народе бают, что много у нас измены, и идёт будто она сверху. Вот сколько людей посажено, а сколько на войне погибло, просто не счесть! Я сам, паря, ещё только полгода, как с фронту. По чистой меня отставили. Сперва с рукой долго в госпитале лежал, всё плечо было разворочено: вот, пальцами владею, а поднять руку, иль согнуть её — не могу. Чистую дали. А куда я теперь? Рази только сторожем в колхоз? А баба в колхозе, ребят двое.
Он долго молчал, закурил, протянул мне кисет и неожиданно со вздохом сказал:
— Как же оно получается — людей бьют, сажают, а ОН ничего так и не знает; на что же OН смотрит, или ЕМУ не докладывают? А я так думаю, по своей простоте, что это всё неспроста, не иначе измена, а?
Не дождавшись от меня ответа, подошёл к девчатам.
— Ну, накупались, пора и двигать, а то засиделись мы. Подсохли, девахи? Тогда пошли!
И опять зашагали. Охапку цветов оставили на месте — они успели завянуть. На головах девчат появились венки из жёлтых цветочков.