Шрифт:
В горле пересохло, зря отказался от предложенной воды. В голове какой-то сумбур, а ещё вернее — пустота. А следователь, видя моё состояние, продолжает наседать, любуясь своим «мастерством» «выворачивать» душу.
— Ведь он работал у тебя в цеху в 1932-м году, ты же не станешь отрицать этого?
И опять, не ожидая ответа, продолжает:
— Видишь, как я с тобой разговариваю? Выкладывая тебе всё сразу, помогаю тебе! Думаю, что ты достаточно грамотен, небось пограмотнее меня, и не будешь вилять, как б… хвостом, поможешь нам, назовёшь всех, кто с тобой работал. Имей в виду, что чистосердечное признание и раскаяние поможет мне придумать (так и сказал — «придумать») для тебя наказание помягче!
Справедливости ради нужно сказать, что он оказался намного честнее своих коллег. За «выдачу сообщников и чистосердечное признание» он не обещал свободы, как многие другие следователи, а пообещал только смягчить мне наказание. Его самомнение и возвеличивание собственного «Я» оказалось настолько велико, что затмило ему разум. И, не думая о последствиях, он высказывал, совсем недвусмысленно, мысль, что не суд устанавливает меру наказания и определяет виновность, а он лично! Полагаю, что присутствуй при этом его начальник, наверное, не одобрил бы такой резвости своего подчинённого. А если бы эта тирада стала достоянием более умного и сдержанного его коллеги, даже личного друга, она в тот же день стала бы достоянием и его начальства.
В чём же признаться? О каком наказании говорит следователь? Неужели был прав сосед по парам, подготавливая меня к встрече с «правосудием»?
— Ни с кем я не встречался и не собирался встречаться за границей. Никаких сообщников, кроме моих товарищей по партии, я не имел и не имею! А моя встреча в Берлине с редактором газеты «Роте Фане» Фрицем Данге — немецким коммунистом, у него на квартире, меня нив коей степени не дискредитирует. К нему я попал по приглашению старой коммунистки Тодорской Рузи, которая была с ним знакома ещё со времён его приезда на лечение в СССР.
Как бы не слыша того, о чём я только что ему сказал, следователь продолжает свои вопросы; он явно торопится, ему не выгодно, что так быстро у меня прошло внезапное отупление от его напористой атаки. Он явно пропустил момент и теперь рвётся его наверстать.
— Не встречался? Даже не знал, что Седов в Германии? Может, не знаешь, что он учился вместе с тобой в МВТУ? Может, и Тевосяна не знаешь? А я ведь с ним только вчера долго разговаривал и он мне всё рассказал, не то, что ты. На Лубянку пришлось ездить, ведь он там сидит, а ты и не знал этого? — как бы невзначай проговорившись, заканчивает следователь.
— Ознакомьте меня с тем, что говорил вам Тевосян! Покажите протокол дознания! Я вам не верю, вы говорите неправду! Я хорошо знаю Тевосяна — он коммунист, он человек!
— О, да ты оказывается прыткий, учёный и в этой части! Тебе и адвоката не нужно, свои зубы достаточно остры. Боюсь, что скоро потупеют и ты перестанешь огрызаться! Интересно, кто же тебя так поднатаскал? С воли это знаешь или познал в тюрьме? Ты, говоришь, показать тебе протокол дознания? Покажу, почему не показать? Придёт время — обязательно покажу, и не только протокол — его самого покажу! Но только зря ты тянешь резину. Мы же с тобой, кажется, договорились (когда и о чём?), что ты будешь нам помогать!
Ах, вот ты о чём, гражданин следователь, — ты взываешь к моей помощи! Ты думаешь толкнуть меня в сообщники по клевете, лжи! Вряд ли это удастся тебе, — подумал я, не отвечая на брошенную реплику.
— Молчать! Ну, что же, посиди, подумай, а я газетку посмотрю. Понимаешь, так много работы, что некогда в баню сходить, сегодня не успел даже забежать в парикмахерскую! Когда надумаешь, окликни меня!
Сижу ошарашенный и подавленный наглым, подтрунивающим, высокомерно-снисходительным тоном следователя Розенцева. Вот такими мне всегда представлялись иезуиты инквизиции. Я ещё не могу его ненавидеть, я ещё только недоумеваю, удивляюсь и ужасаюсь, до чего может быть «подлость изощрённой в своей изобретательности».
Один из героев романа «Дом и корабль» А. Кронина говорил: «Ненависть — ведь это тоже чувство. Для того чтобы оно было живым и творящим, чтобы оно стало страстью, нужно, чтобы враг был до боли знаком и понятен, почти физически ощутим. Ненавидеть аллигатора — это то же самое, что любить гуся. Мы же можем любить или ненавидеть себе подобных».
Следователя Розенцева я ещё не знаю, но всем существом своим чувствовал, что ненавидеть его буду.
Никак не хочется верить в арест Тевосяна. Всё происходящее кажется до крайности нелепым недоразумением, заблуждением следователя; кажется кошмарным сном, бредом больного и уставшего мозга.
На больших стенных часах монотонно покачивается маятник. Взад-вперёд, влево-вправо. Тик-так, тик-так! Время течёт медленно-медленно, а я сижу опустошённый, изломанный, на грани сумасшествия от низости надзирателя, от окружающей тишины, от обречённости, от непрерывного тиканья часов. Тик-так, тик-так!..
Эти часы я видел только на первых трёх допросах. Очевидно следователь заметил мои частые взгляды на них и приказал снять. Тоже мне, психолог! А того и не подумал, что освободил меня от пытки ощущать время. Очевидно, он не слышал, что установленные в своё время в одном из коридоров Петропавловской крепости часы, своим тиканьем и боем в мёртвой тишине тюрьмы доводили узников до сумасшествия. Следователю об этом я не рассказывал из боязни обратного их водворения на своё место.