Шрифт:
Грудой валялись книги на ковре и у шкафа, бельё, платья. Как-то непривычно открыты настежь все дверцы опустошённых шкафов, выдвинуты ящики стола.
Тёмные пятна на стенах от сорванных фотографий и картин дополняют неприглядность учинённого разгрома. В комнате сразу всё как будто стало чужим, совсем незнакомым. Всё было сдвинуто со своих многие годы постоянных мест, перевёрнуто, разбросано, помято, до острой боли осквернено и обнажено.
За столом составляется акт результатов обыска и опись изъятых «вещественных доказательств». Здесь билет члена Московского совета, проездной билет, удостоверение члена президиума РКК Пролетарского райкома ВКП/б/, каталог немецкой фирмы по производству оборудования, паспорт, книги резолюций съездов ВКП/б/ и конгрессов Коминтерна, книга Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир», записная книжка с номерами телефонов знакомых и родственников, стопка фотографий.
Вполголоса, устало и как бы нехотя, цедит сквозь зубы:
— Одевайся, можешь попрощаться с детьми!
— Зачем же одеваться, я не собираюсь выходить!
— Ты арестован, читай!
В одном белье, босиком я сам себе казался каким-то жалким и беспомощным. Из зеркала на меня смотрело постаревшее на много лет лицо, с побелевшими на висках волосами. Это в мои-то тридцать пять лет от роду!
Скользнул взглядом по бумажке (ордеру за подписью прокурора на мой арест), протянутой мне уполномоченным, но ничего не увидел. Взгляд перескочил через головы производивших обыск, к двери и встретился с глазами жены. Она склонила голову, держась за косяк двери. Кончики её пальцев были белыми.
Дрожащими руками, как слепой, натягиваю одежду, не спеша, как показалось, завязываю галстук. Жена запихивает в портфель бельё, табак, деньги, мыло, полотенце.
— Деньги и часы оставь дома, они тебе… — взглянув на жену, поправился, — «Вам», не понадобятся.
Выхожу в прихожую. Путь преграждает винтовка красноармейца.
— Пропусти его, Степан, не уйдёт!
Непослушными ногами пересекаю прихожую, захожу в детскую комнату. Прощаюсь со спящими детьми. Слёзы заволакивают глаза, я детей не вижу, только слышу их спокойное дыхание. Они ничего не знают, не ведают, что долго-долго не увидят своего папу. Тут же лежит их няня Зина, не подавшая вида, что она единственная свидетельница последнего прощания отца со своими детьми.
Возвращаюсь в комнату, всё ещё не понимая случившегося, убеждая себя в том, что произошла страшная ошибка, нелепая, чудовищная несправедливость. Бросаю растерянный, невидящий взгляд на стены, потолок, пол комнаты, прижимая к груди голову жены. Она шепчет: «Крепись, всё будет хорошо!» Не знала она и не думала тогда, что «всё будет хорошо» только через… ВОСЕМНАДЦАТЬ ДЕТ!
Вышли на лестничную клетку. Захлопнулась дверь квартиры. Тогда не думал, что эту дверь не открывать мне многие годы.
Впереди красноармеец с винтовкой, за ним я, за мной оперативник с помощником. Не заметил, когда вытащили пистолеты и куда девался управдом.
Глухой стук сапог разносился по лестнице, разрывая предутреннюю тишину. Только что закончился весенний дождь. Журчат ручейки воды по обочине тротуара, спеша к водосточным колодцам. Крупные капли капают с карниза дома и веток деревьев. Идём по лужам за угол дома, а там в легковую машину — и в районное отделение НКВД.
Через двадцать минут был первый допрос. Допрос для установления личности: а вдруг не того привезли, за кем посылалось.
Наступило утро. Уполномоченный сосредоточенно складывает в большой пакет изъятые по акту бумаги и документы, фотографии и письма, явно удивляясь, зачем взяли столько фотографий — приходится распихивать в два пакета. Заклеивает пакеты, капает сургучом, прикладывает металлическую печать.
Со вздохом облегчения (ещё бы! Сделал большое дело!) — отодвигает от себя пакет. Взгляд падает на изъятые книги и каталог — они в пакеты не входят. Кладёт их стопкой, перевязывает верёвкой, а под верёвку подсовывает бумажку, предварительно что-то написав на ней. Всё это засовывает в кожаную сумку и торжественно вручает красноармейцу со словами: «Передай товарищу Иванову!»
Красноармеец уходит. Уполномоченный потягивается, зевает, достаёт пистолет, кладёт его на край стола, укладывает поудобнее руки, склоняет на них голову и…
Я сижу на табурете, до стола — метра два с половиной. Тут я рассмотрел, что кабинет уполномоченного небольшой, метров десять, не больше.
Через несколько минут раздаётся всхрапывание — уполномоченный решил отдохнуть от «трудов праведных», а может быть, с наивной мыслью спровоцировать меня на неблаговидный поступок.
На улице уже светло. Зашёл без стука красноармеец, тихо прошёл к столу, разбудил уполномоченного, что-то шепнул ему, очевидно, что я вёл себя «прилично», и ушёл. Уполномоченный, зевая и потягиваясь (может быть, и в самом деле немного подремал), приказывает идти к выходу.
Вот мы и на улице. Садимся в машину. Моё предположение, что красноармеец шептал уполномоченному о моём поведении, опрокинуты, как безосновательные. Красноармеец докладывал ему, что машина подана, а уполномоченный действительно немного вздремнул, ведь он, в конце концов, тоже человек. А человеку ночью присуще спать.
Уже появились первые пешеходы, заканчивают свою работу дворники. Ну и хороша же Москва в эти утренние часы! Прощался ли я с ней? Пожалуй, нет.
Я верил в справедливость и большую правду.