Шрифт:
Но тут… Нет, вы даже не поверите!.. Тут он оборачивается и протягивает мне книгу в красноватой обложке. А на обложке написано наискосок: «Пробуждение».
— Вот вам на память, — говорит хозяин ласково, со смешинками в глазах. — Иногда вспоминайте автора этой книги Макара Рыбакова.
— Автора?! — восклицаю я, ошарашенный. — Рыбакова?..
— Рыбаков — это я.
— Как вы?.. Но кто же тогда Сапожник?
— И Сапожник — это тоже я. Только это — мой псевдоним.
Тут я вообще онемел. Зажал книгу в одной подмышке, ботинок — в другой и спал пятиться к двери.
— Да вы обуйтесь сначала, — советует Сапожник, он же — Рыбаков.
— Ничего — бормочу, — я там, на крылечке… У вас там скамейки…
Пришел я в себя только на пароходе. Открываю подаренную книгу, а в ней написано четким и мягким, ласковым таким почерком: «Странному посетителю на добрую и долгую память. М. Рыбаков (Сапожник)».
И вот я — у хлебосольного Рыбакова, Макара Андреевича.
Мы обедаем на веранде. Перед нами — яблоневый сад, буйно разросшийся. Коряво-изломистым стволам в весенней, уже поблекшей побелке очень тесно в плотном дощатом заборе, этом неумолимом обруче. Яблоневые ветки сцепились друг с другом в безмолвно-отчаянной борьбе за простор, за свет. Но только верхние достигли сияющей синевы полуденного неба. Заволжский ветер ласково-любовно овевает каждый листочек, а доброе солнце лета, вызолотив победные ветки, зовет их все выше и выше в ликующую синеву…
Я невольно перевожу взгляд на Макара Андреевича. Сколько лет глухой «провинциальной» безвестности, вседневной цепкой борьбы с житейскими неурядицами, просто с мещански-тупым непониманием святого человеческого права быть выше сытости и благополучно устроенного существованьица! И вот наконец — победа, пусть поздняя, в семьдесят седых годин, но эта победа — победа необоримой воли и всегдашнего трудолюбия, когда все бедственное, постылое стало лишь достоянием все вбирающей памяти художника, и теперь перед ним — желанная солнечная высота, в которую вдруг, подобно молодым побегам старого дерева, устремились забродившие потаенные силы.
Сошли в сад, уселись на скамейку, прижатую спинкой к стволу яблони, и беседуем о литературе под тревожно-громкий шелест листвы.
— Меня иной раз корят, — признается, вздыхая, Рыбаков, — мол, все о старом пишу… Но вот подойди к этой яблоне вплотную, ткнись носом в ствол — и что ты увидишь? Да ничего, кроме трещинок и червоточинок на коре! А отступи от нее подальше. Ну-ка отступи, художник! И сразу узришь всю яблоню, во всей красе.
В жизни он на редкость прост, и душа у него младенчески ясная, простая — она светится из глаз лучисто, тепло, солнечно. И все книги его — это чистейший отсвет душевный: они тоже ясные и сотканы из слов самых простых, незатейливых, даже обыденных. Но это именно та прекрасная простота чувств и слов, сквозь которую, как сквозь стеклышко, только увеличительное, видна жизнь во всей первозданной свежести и неприкрытой наготе.
«Мы добираемся до нашей избенки с тремя подслеповатыми оконцами и бездонным горшком вместо трубы на соломенной крыше», — пишет он, и я, читатель, вижу через эту деталь — горшок бездонный — всю убогую жизнь российских печальных деревень.
А вот какие у него житейски точные сравнения: «Зина с матерью до вечера пропадали на работе, а я томился в душной избе, точно забытая весной картошина в сыром подвале». Или: «День показался мне таким тягучим и длинным, словно серая нитка в основе холста».
Спросил задумчиво:
— Видели в музее сапожище на подковных гвоздях?.. Как ступишь, так след в полметра. — И прибавил строго, поучительно: — Ежели входить в литературу, то только в таких богатырских сапогах. Чтоб след твой не затерялся среди других.
В кабинете над клеенчатым диваном висит портрет Максима Горького. Он взглянул на него и проговорил спокойно-веско, тоном отца-сердобольца, у которого много детей разбрелось по белу свету:
— Надобно вам, молодым писателям, больше читать и перечитывать классиков. А то у вас в книгах полная механизация, упрощенчество. Уж больно краткие характеристики даете своим героям. А развернутый портрет исчез.
Он мог так упрекать. Своих героев он лепит не спеша и прочно, из круто замешенного теста жизни.
В городском саду — редкостное событие: вечер кимрских литераторов! Вход как будто бесплатный. Но у кассы — обширный книжный лоток, и надо непременно доказать свою бескорыстную любовь к отечественной литературе, то есть купить что-нибудь — брошюрку или солидный роман, эти своеобразные билеты на вечер.
На вечере М. А. Рыбаков читал отрывок (юмористический) из повести «Лихолетье». Сначала, при описательной части, несколько затянутой, в гулком прохладном зале стояло леденящее молчание, только раздавался обидно-вежливый, тихий шелест перевернутых страничек благоприобретенных книг. Но вот легкий игривый смешок, словно ветреная зыбь, пробежал по застойной воде сурового безмолвия; вот он уже расплеснулся волнами, буйно накатил на сцену и веселыми брызгами обдал трибуну, на которой стоял старейший писатель Верхневолжья. Его крупные рабочие руки взволнованно сжимали края трибуны. Казалось, он боялся, что этими радостными волнами человеческого внимания его сорвет со сцены, унесет…