Шрифт:
— Молокане мы, молокане, правильно вы попали, — говорит Анна Даниловна, — ты не волнуйся, все расскажу. Значит, здесь, на Горке, молокане постоянные, а в Лос-Анджелесе больше прыгуны. Мы поем псалмы, а они поют и еще и приплясывают. Бумагу достаешь?
— Боюсь забыть ваши выражения.
— Убери бумагу, какие у меня выражения, мы из России с тридцать второго года.
Я покорно убираю блокнот.
— А напевальник, Галя, у тебя есть? — спрашивает Сергей.
— Какой напевальник?
— Ну, куда песни записывают. Запишешь наши песни.
— Такой? — достаю я диктофон.
— Такой. У нас тоже такой есть. Для гимнов…
— Как же, Анна Даниловна, в тридцать втором году вы могли из России прямо в Америку попасть? Это невероятно, — удивляюсь я.
— Что ты, милая, какая Америка, мы в персидскую сторону тогда попали, — говорит она и без всякой просьбы начинает свой рассказ, начинает как-то сразу, с полуфразы, будто все про злоключения молокан, раз я их разыскиваю, мне должно быть хорошо известно.
— Говорят нам, Галя, в тридцать втором году: идите в коммуну. А мы в ответ: в коммуну — пожалуйста, не возражаем, любая власть от бога, тогда оставляйте нам часть для еды, ну хоть бы одну десятую. А они нам — нет, нам вашей молоканской работы мало. Мы должны от вас взять ваших людей в партию и детей возьмем тоже, на правильное воспитание. А к вам других людей пришлем. Мы тогда в Туркмении жили. Кого к нам пришлют? Туркменов, значит, или православных? А мы свои обычаи блюли, детей держали в молоканстве. Один начальник тогда говорит: вы с молоканами тише обращайтесь, а то вон она, граница, уйдут, они привычные. А другой говорит: граница близко, да не для них, не пущу. Злой был очень, фамилию помню — Борисов. Все равно, говорит Борисов, я всех молокан в коммуну заведу. А мы и вовсе не против. Тогда он еще пуще: выдать, говорит, мне всех ваших старцев! Собрались мы: что нам делать? Наших отцов расстреливать будут, а мы терпи? А до границы всего три версты.
— А почему вы считали, что расстреливать?
— Он нам так пообещал. Тогда один туркмен знакомый, он моему отцу был как брат, услышал он такое и говорит: скоро я собираюсь делать контрабанд. Знаешь, что такое контрабанд?
Мы с Соколовым дружно киваем.
— Я, говорит, солдат с поста отведу подальше, а вы идите. Ну и шугнули мы совсем.
— Сколько ж вас было человек?
— Сорок две подводы.
— Так много? — изумляемся мы с Соколовым.
— Два поселка молоканских сразу ушли.
— А как же вы жить собирались? В чужой стране? Что можно взять на подводу?
— Постель взяли и посуду. И только всего. А скот — и овец, и лошадей, и фургоны — угнали заранее. Так ночью и заехали в Персию. Но они могли за нами поскакать и нас порубить. Это закон такой есть, рубить, это пожалуйста. А если дальше уехать, верст шесть, Борисова уже власть не пустит, персидская. Зажили мы в степи, открыли палатки, брезент у нас был. И жили так три месяца. Потом власть определила нам поселок. Вы, говорит, будете туда иттить и ехать. А мы вас будем караулить, чтоб назад не ушли.
— И караулили?
— А как же. Они думали, что мы шпиона, вот и стерегли. Ну, сели на подводы, поехали. А у моего мужа брат был, у него две девушки, дочки, одна беленькая Маргарита, все сидела на телеге, на гитаре играла и пела, а я возьму и подпою:
Уж ты степь, наша степь.
Степь далекая была…
А муж мне запретил: не пой. Ну и в нее влюбился один начальник.
— Перс?
— Перс. Продайте мне белую девку Маргариту. Там, в Персии, жен покупали. А ее отец очень сердитый был, встает на телеге и прямо весь трясется, и с кулаками. Мы его уговаривать: ты не горячись, ты погляди, где мы живем, мы ведь теперь на персидской стороне. Молчи! У нас ведь так, как у вас, у вас тоже не любят, чтоб какая-нибудь девушка выходила за иноземца. Такой всегда порядок в России был. А этот перс взял и выдал нас советским от злости, сказал, что мы здесь. Другой перс приходит и говорит: прямо сейчас, не медля, езжайте на эту гору, прячьтесь. А гора была, как стена. Подводы пусть едут кругом, а люди пускай пешком идут. А как пешком? Там обрывы да тропочки. Мы детей ведем, вниз не смотрим. Вышли, стало смеркаться. Равнина на горе пошла, легче стало идти, расстелили мы чуни, детишки спать завалились, а мы сидим, подводы ждем. Как, если не придут? Караульщик только и знает, что туда-сюда бегает: не видать подвод. А одна женщина тут задумала родить. Ну куда ее? Куда? Завели ее в кусты. Персия… Не кусты, а палки. Там она и родила. Тут первая подвода показалась, мы ее туда положили и вывезли с мальчиком. Арсением назвали. Опять ждем. Подъехали подводы, и стали мы скакать, быстро — ну, невозможно. Подъехали до речки, а вода в ней такая горькая, в рот нельзя взять.
Тут начальник персидский скачет. Мы говорим: рубите нам головы тута, всем вместе, а не по одному, как дома обещалися. Мы отсюда не уйдем, рубите, мы не против.
— Страшно было?
Анна Даниловна надолго умолкает, руки ее, бывшие в непрерывной работе выражения самых разнообразных чувств, до сих пор крепкие руки человека тяжелого физического труда, на миг опускаются, складываются вместе:
— О, как было страшно! Страшней не упомню! Персы распоряжаются: мужикам саблей головы отсечем, а вас, баб, забираем.
— Только мужикам?
— Да. Баб продавать будем, какая красивая, ту дороже.
— А вы красивая были?
Вопрос мой звучит глупо: что спрашивать, если она и сейчас, в глубокой старости, красавица?
— Красивая не красивая… — Анна Даниловна даже развеселилась от такого несуразного вопроса.
— Конечно, красивая, глаза вон какие голубые…
— Вот муж и не велел мне ни за что при персах петь… Тут еще один начальник приезжает, чисто по-русски говорит, в России учился, в Москве. Все у нас выспросил, а своих персов по разу ударил плетью, а в ней проволока. Так персы кровью и залилися. Все, говорит, я ваш спор разрешил: ступайте дальше. Я посылаю с вами два солдата, только харчи для них будут ваши.