Шрифт:
— Что такое? — повторил дедушка.
— Я Тамаза видел.
— Где?
— Под Берлином.
— Чего ж ты до сих пор молчал?
— Издали ведь не стал бы кричать, дядя Георгий.
— Ну, и что он, как?
— Мы с ним всего минуту виделись, расцеловались прямо посреди огня, вот и все, он взводом командовал.
— Жив, значит? — спросила бабушка.
— То есть не просто «жив», — лев, настоящий лев!
Мы все помолчали.
— Тамро, — снова нарушил молчание дедушка. — Принеси-ка, девочка, вина.
Много выпили в ту ночь дедушка Георгий с Макбетом, потом дедушка Георгий взвалил Макбета на спину и отнес его домой.
Время шло, а отец все не показывался. Приближалась годовщина окончания войны, когда вместо отца пришел Михо-почтальон и уставился в землю.
— Что такое, Михо? — спросила бабушка.
Михо молчал, не поднимая глаз. В протянутой руке он неловко сжимал какую-то бумажку.
— Все в порядке, Михо? — Вопрос походил скорее на мольбу.
Михо сунул ей в руку бумажку и ушел.
Дедушка поспешно развернул бумагу. Потом этот огромный человек вдруг сгорбился, поник, уменьшился.
Я взял из его руки бумагу. «Пропал без вести», — было написано там.
Я, мать и бабушка оплакали отца. Не плакал только дедушка. Спустя несколько дней опять пришел однорукий Макбет. Дедушка с Макбетом тихо сидели в комнате.
— Нет, ты мне скажи, разве может потеряться командир взвода? — спросил наконец дедушка.
— Что я могу сказать, дядя Георгий.
— Он же не овца, чтобы потеряться.
— Что я могу сказать, дядя Георгий, родной.
— Я еще верю, что он вернется, — помолчав немного, словно наперекор кому-то, сказал дедушка.
— Дай-то бог, дядя Георгий.
Годы шли. Дедушка выбрал то самое персиковое дерево в конце нашего виноградника, у которого обычно встречал меня, когда я приезжал из города: с этого места лучше всего была видна сельская дорога. Он собственноручно сколотил скамеечку и поставил ее под деревом. Отработав целый день, он садился на скамеечку под персиковым деревом и смотрел на дорогу до тех пор, пока ее можно было различить в темноте. За целый день он мог сказать лишь два-три слова, и то лишь моей матери. Я вырос, и его бесконечное ожидание действовало мне на нервы.
Однажды вечером я подошел к нему и хотел сердито крикнуть, что его Тамаз уже никогда не вернется. Он взглянул на меня снизу вверх, должно быть, догадался, что вертелось у меня на языке, и тогда впервые в жизни я увидел маленькую слезинку на его ресницах.
Старик сидел под деревом, которое сам когда-то посадил, и ждал сына, которого никто, кроме него, уже не ждал.
Отец не вернулся. Много лет прошло. В тот год я поехал в деревню ранней весной. Повез с собой своего маленького сына. Еще до полудня дедушка Георгий поднялся и направился к двери.
— Ты куда, Георгий? — спросила бабушка.
— Схожу в виноградник, погляжу, как там, — сказал дедушка, взял прислоненную к дверному косяку мотыгу и вышел.
— И так каждый день. И не подумаешь, что постарел, — сказала мне бабушка. — А потом сядет под персиковым деревом и снова на дорогу глядит.
Мальчик ласкался к бабушке. Темнело. Бабушка окликнула дедушку Георгия. Ответа мы не услышали.
— Георгий, слышишь, иди домой, хватит! — опять позвала бабушка.
В ответ мы по-прежнему ничего не слышали.
Мы вошли в виноградник, прошли к персиковому дереву. Старик лежал на земле; падая, он сломал дерево, и корни были наполовину вырваны из земли.
Его уложили в горнице, и вскоре вся деревня знала, что Георгий умирает.
На другое утро дом был полон соседей.
— Это я, Георгий, Тебро, взгляни на меня, родненький, я тетки твоей дочка, бедненький ты мой, — не отставала от умирающего Тебро.
Дедушка глубоко дышал.
— А сколько ему лет? — спросил меня кто-то шепотом.
— Сто пять, — ответил я.
— Э, сынок, всем бы нам столько прожить…
Темнело, когда дверь открылась и вошла какая-то женщина. Она направилась прямо к дедушке, дотронулась рукой до его лба, потом подошла и села рядом со мной.
— Ох, смерть проклятая, Георгий, бедный ты мой, на кого ты нас покинул! — громко завопила она.
— Послушайте, он еще жив, он, может, все слышит, — жалко, — едва осмелился сказать я.
— Что он уже может слышать, сынок, что! Несчастная ты моя, как же ты теперь без него-то будешь! — принялась она оплакивать бабушку, словно бабушка собиралась прожить еще лет сто на этом свете.