Шрифт:
Ничего примечательного, выдающегося не было в коротенькой Сережкиной жизни, но жил он, по его словам, правильно, как надо жить — не только для себя, но и для людей.
Сережка расхвастался, показывал Толику ладони с желтыми бугорками мозолей, замысловатыми узорными шрамами и рубцами — следами не совсем удачных соприкосновений с металлом.
— Попомни, — сказал Сережка, — я вот этими руками еще не одного фашиста ухлопаю.
И Толик подумал, что, может, и впрямь осилит солдат болезнь, отлежится, поправится на деревенском крутом хлебушке.
Но к вечеру Сережка опять поскучнел, забрался поглубже в шалаш и по-привычному тяжело заходил грудью, заметался в жару.
Минул октябрь. Все студеней становились ночи. Солдат ночами мерз в шалаше, и даже заячий кожушок уже не спасал его.
Когда рассеивались предрассветные сумерки, можно было, не опасаясь выдать себя, разжечь костер. Обычно еще с вечера Толик заготавливал сушняк, и Сережке оставалось лишь чиркнуть спичкой.
Пламя негромко гудело. Сережка тянул к нему руки, ставил поближе к угольям ноги в лаптях (Оля выполнила свое обещание). Тепло поднималось от кончиков пальцев к коленям, лаптяное лыко потрескивало, онучи, черные от копоти, занимались пахучим тряпичным дымом. Сережка вспоминал завод, свой станок, горячие стружки, ползущие из-под резца, приятное тепло свежеиготовленной детали, пышущий жаром литейный цех, где живого, буйно-языкастого огня было особенно много...
Сережка отогревался не только телом, но и душой. Подтаивала и исчезала вовсе ледяная заноза, сидевшая в сердце. Не мучили раздражение и злоба. Покойный и грустный, сидел он у костра.
Ранним утром просыпались по-осеннему немногочисленные птицы. Привлеченная огнем, прилетала любопытная сорока. Похаживала на почтительном расстоянии, щеголевато-красивая, приподняв долгий хвост, покачивая носатой головкой. К Сережке сорока относилась с явным подозрением. С мелких шажков она вдруг переходила на галоп, начинала вертеться во все стороны и, захлебываясь от негодования, стрекотала. Она порицала Сережку за одинокую, волчью жизнь в кустах, вдали от деревни, за пустяшное времяпрепровождение у костра, за нелепый, растрепанный вид его странного, негожего для человека жилища. Сорока вертелась, подпрыгивала, презрительно косила светлым глазком, всячески выказывая свое неуважение к Сережке.
Сережка сердито шикал. У него тоже был зуб на сороку. Он был уверен, что именно она украла у него алюминиевую ложку, которую дала ему мама, провожая в армию. Зато синицы вызывали доверие и симпатию. Это были покладистые и веселые птахи. В первые же дни они предложили солдату дружбу. Правда, не бескорыстную. Сережка кормил их хлебными крошками, картошкой. Однажды угостил даже салом, порезанным на мелкие кусочки. Синички побойчее хватали сало прямо с его ладони.
Насытившись, птицы устраивали по-детски беззаботную кутерьму. Надув белые пухлые щечки, шмыгали в траве, порхали в яблонях. Сев на самый кончик ветки, покачивались, как на качелях, кувыркались, свешиваясь вниз головой. Как ни странно, командиром у этой бесшабашной братии был дятел — птица важная, солидная, не склонная к легкомысленным проказам. Он сидел поодаль на высокой ольхе и, как строгий папаша, поглядывал на расшалившуюся мелюзгу. Стоило ему сняться с дерева, как за ним улетала и вся синичья стайка.
Однажды Сережка увидел из шалаша лису. Она пробежала краем поляны, поводя острой мордочкой. Наведывались к нему и зайцы. Один неторопливо проскакал в каком-нибудь десятке метров от шалаша, остановился, присев на задние лапы, огладил передними усы, попрядал высокими ушами. Сережка даже не подумал о ружье. Да и будь оно, у него не хватило бы духу пальнуть в косого.
Сережка никогда не сомневался в том, что животные — твари хотя и бессловесные, но чувствующие и, очевидно, по-своему думающие. Вспоминался ему такой случай. Как-то раз в пригородной роще, на проселочной дороге увидел он кота. Это был настоящий кот: с лихими, прямо торчащими усами, крупной тугощекой мордой и большим сильным телом. Кота, видимо, недавно переехала телега. У него был переломан хребет, задняя часть туловища неподвижно лежала в пыли. На кошачьих усах алели капельки крови. Его передние лапы беспрестанно двигались, загребая пыль.
Страшно, гортанным басом закричал кот, увидя Сережку. Были в его крике и ужас перед неотвратимым концом, и мольба о помощи, и требование оказать эту помощь... Он обращался к Сережке как ко всемогущему «старшему брату»...
С тяжелым сердцем поспешил Сережка прочь, а кот еще крикнул ему что-то вослед, горькое и укоризненное, будто обвинял в предательстве.
Сейчас Сережка, городской житель, впервые был так близок к земле в ее первозданной сущности. Он ложился на живот и рассматривал иссохшие стебельки цветов, былинки, вьющиеся белесые корешки, полуистлевшие листья, среди которых тут и там зеленели крепкие, не хотевшие умирать, тянувшиеся к скупому осеннему солнцу стрелки травы. Здесь ничто не пропадало даром, все шло в дело. Живое уступало место мертвому, мертвое — живому, и этот вечный круговорот природы совершался по раз заведенным законам — простым и мудрым, в которых не было ничего случайного.
Только в мире людей все казалось неразрешимо запутанным...
Об Иване Петровиче — Неприметном — Сережа говорил охотно, с радостной благодарностью, как бы удивляясь этому человеку, и всегда заключал: «Кабы не он, давно бы мне парить землю».
— Он кто? — спросил Толик. — Красный офицер?
— А ты как думаешь?.. Комиссар он. Узнай об этом немцы, мигом бы его к стенке... Он еще в гражданскую беляков колошматил. Да и теперь будет не последним. Еще услышим об Иване Петровиче, на всю страну прогремит!..
А о Сухове Сережка предпочитал помалкивать и лишь однажды, в минуту откровенности, сказал: — Не будь рядом Ивана Петровича, не стал бы он со мной возиться, бросил бы — факт! — Сунул в рот соломину, пожевал и добавил несколько неожиданно: — И в обиде я бы на него не был. Кто я ему — сват, брат?
Толик думал, что разговор о Сухове на этом закончится, но Сережка выплюнул соломинку и вдруг спросил:
— Вот ты бы так поступил?
— Как? — не понял Толик.
— А как Сухов... Ты думаешь, отчего он среди пленных как огурчик свеженький был? Я еще за проволокой засек, что у него сахар припрятан. Лежу ночью и слышу: кто-то хрумкает рядом, будто лошадь овсом. Пригляделся — Сухов. Лезет за пазуху, достает кус, в пасть сует. Сосет, чмокает... Наверное, с час он так пировал... Да мне все тогда до лампочки было — к смерти готовился.