Иванов Анатолий Михайлович
Шрифт:
– Расскажи, - неожиданно попросил Василий.
– Или стихи почитай. Ты давно уже не читал...
– Давно, - промолвил Губарев с горечью.
– И сейчас не хочется. И рассказывать... Иногда и не верится, будто шла здесь какая-то иная жизнь, полная высокого благородства я великого смысла. Будто давний сон... или волшебная сказка, слышанная давно-давно...
Валя Губарев был сейчас, как и все они, похож на скелет, обтянутый кожей. Василий познакомился с ним впервые в концлагере Галле, когда вернулся из карцера после третьего неудачного побега. Он вечером притащился в барак полуживой, уткнулся в рваное тряпье и так пролежал всю ночь без движения. Утром Назаров, отказавшийся в этот раз бежать, сказал Василию: "Я говорил бесполезно", а этот Губарев, появившийся в бараке за время его отсутствия, спавший на соседних нарах, протянул ему небольшой кусок эрзац-хлеба и сказал: "На, поешь".
Затем между Назаровым и Губаревым произошел такой разговор:
– Я, Назаров, приметил - ты в хороших отношениях со старостой блока.
– Не знал, что ты такой наблюдательный, - отозвался Назаров.
– Твой земляк несколько дней не сможет работать. Поговори со старостой... Дневальным, что ли, пусть его назначит на время.
– Не осмелится, - опять сказал Назаров.
– Блокфюрер-то понимает - какой он дневальный?
– А ты все ж поговори... Эсэсовец этот тоже вроде не окончательная скотина.
По существующим правилам староста блока, назначаемый из числа старых заключенных, мог в свою очередь назначать себе в помощь нескольких дневальних, которые не привлекались к работе в командах, имели право оставаться в бараке в рабочее время.
Слушая этот разговор, Василий думал, что поговорить со старостой Назаров не решится, не осмелится. Но капитан все же поговорил, Василий около недели отлеживался в бараке. Это помогло немного окрепнуть и, возможно, вообще спасло ему жизнь. Уже после всего в течение нескольких месяцев Василий еле таскал ноги, шатался, как пьяный, а что могло произойти, если бы сразу после карцера его выгнали на работу? Ведь с такими заключенными разговор короткий.
Сейчас, пока Кружилин размышлял обо всем этом, Губарев сидел и молчал, думал о чем-то. Длинный барак с двумя рядами трехэтажных нар был освещен всего двумя слабенькими лампочками. Василий и Губарев лежали на нижнем этаже, свет сюда почти совсем не доставал, во мраке поблескивали только белки глаз Губарева.
Вздохнув, Валентин заговорил негромко и грустно:
– Веймар, Веймар... Тут сочиняли свою музыку Иоганн Себастьян Бах и Ференц Лист, здесь искали покоя и Шиллер, и Кристоф Мартин Виланд, и Гот-Фрид Гердер... Великие имена. Гёте любил говорить, что здесь, на горе Эттерсберг, чувствуешь себя большим и свободным, чувствуешь себя таким, каким, собственно, нужно быть всегда... Это я почти дословно вспомнил его слова.
– Большим и свободным...
– повторил Василий.
– Да. И, словно в насмешку, фашисты построили здесь этот лагерь. В этом святом месте...
Неожиданно Василий вполголоса начал декламировать:
Горные вершины
Спят во тьме ночной;
Тихие долины
Полны свежей мглой;
Не пылит дорога,
Не дрожат листы...
Подожди немного,
Отдохнешь и ты.
Проговорив это, часто задышал.
– Помнишь, ты читал эти стихи Гёте в переводе Лермонтова? И это он будто в точку... про нас будто. Скоро отдохнем!
Губарев долго молчал. И наконец тоже прерывающимся голосом заговорил:
– Да... А есть еще перевод Валерия Брюсова этого стихотворения. Этот текст перевода считают наиболее близким к подлиннику. Вот:
На всех вершинах
Покой;
В листве, в долинах
Ни одной
Не дрогнет черты;
Птицы спят в молчании бора.
Подожди только: скоро
Уснешь и ты.
Опять оба долго молчали, не в силах ничего говорить.
– Сохранились рассказы, что Гёте, уже будучи глубоким стариком, через пятьдесят лет, снова побывал на горе Эттерсберг, в том домике, где написал когда-то это стихотворение. И со слезами на глазах он произнес якобы последние его две строчки. Это было за полгода до его смерти...
Губарев умолк на полуслове и лег - скрипнула входная дверь. Василий тоже торопливо натянул на себя лохмотья лагерной шинели, отвернулся к стене, закрыл глаза. В такое время в барак могли войти только эсэсовцы с какой-либо проверкой, обыском или начальство из заключенных. В любом случае надо было лежать, надо было, как положено в это время, спать и лишь по команде вскакивать не мешкая, строиться в проходе барака, а там делать, что прикажут.
На этот раз никакой команды не последовало, только из-за своей загородки вышел староста блока - согнутый крючком старик Климкер, немец, сидевший в Бухенвальде что-то с самого тридцать седьмого года, со времени основания лагеря. Посажен он был сюда, как говорили, за то, что прирезал какую-то свою сожительницу, богатую старуху, сговорившись предварительно с ее сестрой, тоже старухой и тоже богатой. Это было похоже на правду, потому что Климкер часто получал роскошные передачи, что позволялось людям не просто состоятельным, а богатым.
– Не спите, господин Айзель?
– проговорил староста, зевая.
– А я, знаете, устал чертовски.
– Не угостишь ли чем, Климкер, нас с Назаровым?
– пьяно прогундосил капо.
– По стаканчику опрокинем - да тоже спать.
– Кое-что осталось, кажется. Не много...
– А капитану Назарову много не требуется, хе-хе... Он там, в своей паршивой армии... хе-хе... пить не научился. Там не позволяли. А, господин капитан?
– Да, в Красной Армии пить не принято, - донесся голос Назарова.