Шрифт:
– Что, паренек, – спросил он, – решил вернуться к прежнему занятию? Оно-то сейчас вернее будет, когда хлопок подвел.
– Да уж, – ответил я, – из-за него мы все ноги протянем с голоду. Один-то я бы вытерпел, но ради жены и ребенка любой грех на душу возьму.
– Нет, парень, – сказал он, – браконьерство не грех, нет против него Божьего закона, только людской.
У меня не было сил на долгие споры – я два дня крошки во рту не имел. И все же я пробормотал:
– Во всяком случае, я думал, что покончил с этим раз и навсегда. Моего отца оно до добра не довело. Я приложил все силы. Но теперь сдаюсь. Мне все равно, правое это дело или нет. Некоторые обречены с самого начала – и я из таких.
Говоря это, я с мучительной ясностью увидел будущее, которое разведет чистую душой и безгрешную Нелли и меня, безрассудного и отчаявшегося, и мною овладела непреодолимая тоска. В тот же миг над лесом раздался радостный звон колоколов болтонской церкви, торжественно разнесшийся в полуночном воздухе; звук был такой чистый и ликующий, словно все сыны зари радовались своему спасению. Наступило Рождество, а я чувствовал себя изгоем, которому отказано в спасении и радости. И тут старый Иона произнес:
– Вот и рождественские колокола. Знаешь, Джонни, сынок, что-то неохота мне брать такого слабака в дело. Ты все толкуешь про правое и неправое, а мы не забиваем себе голову всеми этими судейскими штучками, зато живность добываем исправно. Так что не возьму я тебя к себе, тебе это не в радость, да ты и замешкаешься, как дойдет до дела. Но сдается мне, что ты решил пойти против себя из-за хворой жены и малютки. А я ведь был другом твоего отца, пока он не пошел по кривой дорожке, и у меня для тебя есть пять шиллингов и баранья нога. Я не приму в компанию голодающего, но если ты придешь на сытый желудок и скажешь: «Ребята, мне по душе ваша жизнь, и я в первую же звездную ночь с радостью пойду с вами», – тут уж мы примем тебя с легкой душой; а на сегодня хватит разговоров – пошли за мясом и монетами.
Я смирил гордыню и горячо поблагодарил его. Взял мясо и сварил для моей страдалицы Нелли бульон. Не знаю уж, спала она или была в беспамятстве, только я разбудил ее, усадил в кровати и, придерживая одной рукой, скормил ей чайную ложку бульона, и в глазах ее вновь появился блеск, а на губах – бледная, как лунный свет, улыбка; она простодушно прочла благодарственную молитву и уснула, прижав ребенка к груди. Я сидел у очага, прислушиваясь к звуку колоколов, доносившемуся до моего жилища вместе с порывами ветра. Я страстно желал второго пришествия Христа, о котором говорила мне Нелли. Мир представлялся мне суровым и жестоким, мне его было не одолеть, и я молился о том, чтобы Он позволил мне ухватиться за край Его одежд и выдержать тяжелые времена, когда я падал и истекал кровью, не встречая ни милосердия, ни помощи ни от кого, кроме старого трактирщика Ионы, несчастного грешника. Подобно всем, к кому жизнь была неласкова, я не переставая думал лишь о себе и о выпавших на мою долю несчастьях. Я перебирал в уме свои горести и страдания, и в сердце моем горела ненависть к Дику Джексону; и вслед за колокольным звоном, звучавшим то громче, то тише, ослабевала моя надежда на то, что наступит то чудесное время, предвестником которого он был, когда моего врага сметет с лица земли. Я взял Библию Нелли, но обратился не к благословенной истории рождения Спасителя, а к повествованию о предшествовавших ему временах, в которые иудеи столь жестоко покарали всех своих недругов. Я воображал себя иудеем, вождем своего народа. Дик Джексон был фараоном, как царь Агаг, дрожащий в надежде, что горечь смерти миновала, – короче говоря, он был поверженным врагом, над которым я торжествовал с Библией в руках, той самой Библией, где записаны слова Спасителя нашего, сказанные на кресте. Однако я не придал тем словам значения, я почти не заметил их, как не замечаешь дорогу в тумане в звездную ночь, а вот истории Ветхого Завета в кровавом свете заката казались мне величественными. Постепенно день пришел на смену ночи и принес с собой безмятежные звуки рождественских песен. Они разбудили Нелли. Услышав, что она пошевелилась, я подошел к ней и сказал:
– Нелли, в доме есть деньги и еда; тебе хватит, чтобы продержаться, а я пойду в Падихам искать работу.
– Пожалуйста, не уходи сегодня, – ответила она и попросила: – Не мог бы ты хоть раз пойти со мной в церковь?
Дело в том, что я был в церкви только в день нашей свадьбы, и потом Нелли не раз просила меня сходить с нею туда; вот и сейчас она умоляюще глядела на меня, и вздох разочарования готов был сорваться с ее губ в ожидании отказа. Но на сей раз я не отказал ей. Прежде меня удерживала мысль о том, что я недостоин войти в церковь; теперь же меня охватило такое отчаяние, что я решился бы на что угодно. Хотя меня и считали христианином, в сердце своем я оставался нечестивым язычником, готовым вновь ступить на греховный путь. Я решил, если не сумею найти работу в Падихаме, пойти по стопам отца и, полагаясь на свою силу и сноровку, добывать то, что мне мешали добыть честным путем. Я намеревался покинуть Соули, где надо мной словно висело проклятие; так отчего бы и не сходить в церковь, даже если происходящее там мне непонятно? Я отправился туда грешником – грех был в моем сердце. Нелли опиралась на мою руку, но даже ей я не сказал ни слова по дороге. Мы вошли; она нашла нужные стихи и указала их мне, обратив на меня свой исполненный радостной веры взор. Я же видел лишь Ричарда Джексона и слышал только его громкий гнусавый голос, когда он повторял священные слова за пастором, оскверняя каждое из них. На нем был костюм из дорогого тонкого сукна – на мне фланелевая куртка. Он был богат и доволен жизнью – я голодал и пребывал в отчаянии. Перехватив мой взгляд, Нелли побледнела при мысли о том, что дьявол искушает меня, и принялась горячо за меня молиться.
Постепенно она забыла обо мне и до конца не произнесла ни слова; с залитым слезами лицом она погрузилась в долгую молитву, раскрывая всю душу перед Господом. Церковь почти опустела, а я стоял рядом с Нелли, не желая ее отвлекать и не в силах к ней присоединиться. Наконец она поднялась с колен – лицо ее выражало неземное спокойствие. Она оперлась на мою руку, и мы направились домой через лес, где все птицы притихли и казались ручными. Нелли заметила, что все твари Господни в честь Рождества пребывают в радости и любви. Я же считал, что они притихли из-за мороза; в моем сердце вопреки всему жила лишь ненависть, я был исполнен злобы и не испытывал ни к кому милосердия – и не хотел быть любящим и милосердным. В тот день я простился с Нелли и нашей малюткой и пешком отправился в Падихам. Сам не знаю, как мне удалось получить работу, потому что искушение вернуться к греховной свободе безбожной жизни становилось все сильнее; меня одолевали дурные мысли, словно все дьяволово войско нашептывало их мне, и только чистый образ Нелли и ее молитвы удерживали меня от окончательного падения. Однако, как я сказал, я нашел работу и вернулся домой, чтобы перевезти семью на новое место. Я ненавидел Соули и все же сгорал от негодования при мысли, что придется покинуть его, не добившись цели. Я так и остался в числе отверженных, от которых держались подальше приличные люди, а мой враг процветал и пользовался их уважением. Правда, Падихам был не так уж и далеко, на восточной стороне большого холма Пендл-Хилл, милях в десяти от Соули; я решил не падать духом и не оставлять надежды. Ненависти подвластны и не такие преграды.
Я снял дом довольно высоко на одной стороне холма. Из окон был виден черный, покрытый вереском склон, а за ним – серые дома Падихама, над которыми висело черное облако, совсем не похожее на синий древесный или торфяной дымок над Соули. Часто с вершины холма дули сильные ветры и свистели вокруг нашего дома, когда внизу все было спокойно. Я же в те времена был счастлив. Ко мне относились с уважением. Работы всегда хватало. Наша дочь росла и расцветала. И все же я помнил нашу деревенскую пословицу: «Держи камень в кармане семь лет; переверни его и держи еще семь, но пусть он всегда будет наготове: брось его во врага своего, когда придет время».
Однажды приятель пригласил меня послушать проповедь на холме. И хоть я никогда не был привержен церковной жизни, мысль о молитве прямо под сотворенными Богом небесами сулила какую-то новую свободу, к тому же меня с детства привлекали открытое пространство и свежий воздух. А еще говорили, что в этих проповедях все совсем по-другому, и я подумал, что интересно было бы посмотреть, как это у них устроено; да и о том проповеднике в наших краях шла громкая слава. И вот в один прекрасный летний вечер после работы мы туда пошли. Придя на место, мы увидели столько народу, сколько я не видел никогда прежде: мужчины, женщины, дети, старые и молодые – все сидели рядышком на земле. Их суровые, измученные лица были отмечены заботой, горестями, болезнями, преступлениями против закона. В самом центре в повозке стоял проповедник. Увидев его, я сказал своему спутнику: «Боже правый! Какой маленький, а столько шуму произвел! Да я бы справился с ним одним пальцем». Потом я сел и огляделся. Все глаза были устремлены на проповедника, и я тоже обратил свой взор на него. Он заговорил; речь его не отличалась изысканностью – он говорил обычными словами, которые мы слышали каждый день, о том, чем мы каждый день занимались. Он не называл наши проступки и недостатки ни гордыней, ни суетностью, ни стремлением к удовольствию – нам бы все это было непонятно; он просто и прямо говорил о том, чтo мы сделали, а потом находил для каждого поступка слово, называл его мерзким, а нас – пропащими, если мы будем продолжать в том же духе.