Шрифт:
При переезде из Прованса в Ниццу нужно переправляться вброд через речку Вар, – дело весьма опасное и даже нередко невозможное, потому что иногда эта речка выходит из берегов и разливается на 1/4 мили, да, впрочем, и в другое время она бывает очень бурной. Рассказы о ней, разумеется, еще более увеличивают опасность, так что все путешественники о переправе через нее говорят не иначе как с ужасом.
На обоих берегах обыкновенно стоят здоровенные парни, которые указывают путь, идя впереди и ощупывая шестом дно, меняющееся несколько раз на дню. Они всеми силами стараются напугать путешественника, даже если нет никакой опасности. Люди эти, помогшие нам перейти через речку, рассказывали, что какой-то господин, весьма схожий, по их описанию, с тем, которого мы искали, отказался от проводников, перешел речку без их помощи и перевел с собою нескольких женщин. По-видимому, он старался быть неузнанным. Мы принялись за самые строгие розыски и узнали, что этот же господин закусывал в одном соседнем трактире. При нем была золотая шкатулка с портретом женщины, одним словом – он вполне соответствовал описанию проводников. В трактире он узнавал, не отходит ли какой-нибудь корабль из Ниццы в Италию, и ему сказали, что на днях один корабль отправляется в Англию. Он перешел Вар, как я уже извещал вас, сударь, – при этом же имею честь донести, что в Вильфранше, небольшой гавани, находящейся недалеко от Ниццы, неизвестный человек сел на корабль и отправился в Англию. Наружность этого человека соответствовала прежнему описанию, только на нем был красный кафтан, а Мирабо до этого времени носил зеленый. Несмотря на это известие, мы все-таки послали нескольких человек, знакомых с местностью, в горы. Бюфьер взбирался на гору верхом на муле, привыкшем к подобным восхождениям, захватив с собой проводника и делая всевозможные поиски. Одним словом, сударь, мы сделали все, что только может придумать человеческий ум; всюду преследовал нас страшный зной, так что мы окончательно выбились из сил и наши ноги опухли…»
Итак, все усилия человеческого ума были напрасны. 23 августа 1776 года София Монье, переодетая в мужское платье, перелезает через садовую стену в Понтарлье и спешит, окутанная мраком и несомая на крыльях любви и отчаяния, в Швейцарию. Габриель Оноре, окутанный тем же плащом и на тех же крыльях, летит с нею в Голландию, – и с этих пор он погибший человек.
«Преступление, вечно достойное сожаления, – восклицает побочный сын, – преступление, о котором мир так много говорил и будет постоянно говорить». И действительно, есть много вещей, о которых можно легко говорить, и есть вещи, о которых не так-то легко говорить. Скажи, добродетельный побочный сын, отчего поступок маркитантки крепости Иф простая шалость, а поступок президентши – преступление, достойное вечного сожаления? По мнению автора настоящего очерка, как тот, так и другой – преступление. Да разве первым величайшим преступником и грешником в этом деле не был сам президент, этот сумасброд, которому едва ли суд природы вынесет оправдательный приговор? А кто был вторым, третьим и четвертым грешником, – да вообще кто из нас безгрешен? Автор не имеет ничего сказать, а только сошлется на следующие слова Джонсона: «Мой друг, мои любезные собратья, постарайтесь очистить ваши души от лицемерия». Это положительно первая и крайне необходимая потребность всех мужчин, женщин и детей, желающих в наше время, чтоб их души были живы, а не задохнулись от угольного дыма, который чем чище, тем гибельнее для дыхания.
Что безансонский парламент обвинил Мирабо в увозе, похищении, в самовольной отлучке и приказал обезглавить его изображение, сделанное из бумаги, – мы считаем излишним распространяться, хотя, может быть, это и было в порядке вещей. Горемычную жизнь обоих любовников в Амстердаме мы также не будем подробно разбирать. Пылкий мужчина и красивая героиня-женщина переживали свой действительный роман настолько удовлетворительно, насколько позволяли обстоятельства. Огненные темпераменты редко уживаются вместе, и путь верной любви, как в законном браке, так и в сожитии с похищенной женой, не всегда ровен. Если в настоящем случае он не был ровен, зато постоянно менялся, – ссора и примирение, слезы и искренняя любовь, тропические бури, со всей роскошью и великолепием тропической природы, чередовались в жизни молодых людей. Их жизнь доходила на островок Пафос, окутанный мраком; самая опасность и отчаяние, окружавшие этот островок, придавали ему еще более прелести. Так жалкому горемыке делается жизнь сносна и гладка, когда он видит близость смерти. Разве не может каждую минуту какой-нибудь страшный альгвазил постучаться и взломать дверь нашего чердака на Кальвестранде, в доме портного Лекена?..
Габриель работает для голландских книгопродавцев, переводит «Филиппа Второго», Ватсона, не щадит своих сил и добывает по луидору в день. София шьет и стирает белье своими нежными пальчиками и не ропщет на судьбу. В тяжком труде, блаженстве, постоянном страхе, что нет-нет да и разлучат их, быстро проходят дни. Подобная жизнь длится целых восемь тропических месяцев, по истечении которых, увы, 14 мая 1777 года действительно является альгвазил в образе нашей прежней ищейки Брюньера. Опухоль его ног прошла, и человеческий ум на этот раз достиг задуманной цели. Он предъявляет им королевский приказ, письменное согласие голландского штатгальтера, скрепленное печатью. Габриелю предстоит одна дорога, Софии другая, – бедная женщина готовится быть матерью и должна расстаться с ним навсегда. Ее отчаяние не знает пределов, она, по словам ищейки, решилась бы на самоубийство, если б ей не пообещали из сострадания, что им будет позволено переписываться и что, следовательно, надежда еще не окончательно потеряна. Посреди объятий, слез и вздохов, которые трудно и передать, они отрываются друг от друга. Мирабо везут в Париж в Венсеннскую крепость, Софию заключают в монастырь на время, пока судьба распорядится относительно ее дальнейшей жизни.
Итак, гигант Мирабо заключен в Венсеннскую крепость. Его душа волнуется, кипит и негодует на это насилие, вопль отчаяния оглашает немые стены. Унижен и опозорен в глазах целого мира этот гордый и честолюбивый человек; его золотые надежды разлетелись в прах, его жизнь загублена и разбита. Его отец глух по-прежнему, глух, как судьба; ни просьбы, ни ходатайства не трогают его. Скрипнули ржавые петли, захлопнулись тяжелые двери – и горе тебе! Из громадного Парижа доносится неумолкаемый гул и шум, – ты видишь его башни, освещенные вечерней зарей, а тебе, несчастному, ни утро, ни вечер, ни даже перемены времен года не приносят свободы. На земле ты забыт, а на небо нет надежды. Никакие горячие мольбы не могут расшевелить старого маркиза – он, повторяем, глух, как судьба. В этой крепости тебе суждено прожить сорок два месяца, а между тем гардероб наследника Рикетти истощился, он жалуется, что все его платье худо и ему нечем прикрыться от стужи. Зрение его слабеет, и в нем начинает развиваться наследственная болезнь в почках. Врачи, для сохранения жизни, предписывают ему верховую езду. «Согласен, но только в стенах крепости», – отвечает маркиз, и, таким образом, графу Мирабо приходится прогуливаться верхом в садике, имеющем не более сорока шагов, окруженном высокими стенами и башнями.
А между тем не думайте, что Мирабо проводит свое время только в слезах да жалобах. Нет, подобно Диогену, он далек от того, «чтоб плакать и рыдать, вложив палец в глаз, об том, что у него нет другой бочки»50. Такой пламенной массы жизни, которую не под силу было бы разбить молотом самих циклопов, в то время не существовало во всей Европе. Его нельзя было назвать могущественнейшим человеком из современных ему людей, – не в огне, а в свете сила, – но все-таки его энергия, обилие жизни, обаятельный характер доказывали, что в нем заключена прочная, непоколебимая сила.
Бурные, дурно направленные страсти, душевные волнения, внешний беспощадный гнет – все это могло бы сломить десятерых, а между тем Габриель Оноре, при подобных трудных условиях, остался цел и невредим. Полицейский офицер из сострадания и в силу прежнего обещания разрешает ему переписываться с Софией, но с условием, что письма будут вскрываться и затем, по прочтении, отдаваться ему на хранение. Письма Мирабо – это огонь и слезы, но только не а-ля Вертер, а а-ля Мирабо. Кроме этих писем, ему еще приходилось писать просьбы к отцу, каяться перед ним в своих грехах, вести переписку с друзьями, чтоб при их посредничестве передавать как-нибудь эти просьбы маркизу. Одним словом, у него была целая масса корреспонденции. Помимо этого занятия, он мог еще читать, хотя и с большими ограничениями, сочинять и компилировать книги вроде «Эротической библии», которую нельзя рекомендовать ни мужчине, ни женщине. Его благочестивый биограф закрывает свое лицо при этом скандалезном произведении и жалобно прибавляет, что о нем нечего сказать. Относительно же переписки с Софией нужно заметить, что она долгое время хранилась в бюро Ленуара и только в 1792 году была найдена Манюэлем, прокуратором коммуны, и увидела свет. Собрание этих писем вызывает обыкновенно слезы у сентиментальных душ, но автор настоящего очерка старается воздержаться от них, по крайней мере здесь, за неимением места; впрочем, во всяком случае, это в своем роде превосходные любовные письма.
Но чем «венсеннская переписка» вызовет еще более слез у чувствительных людей, – так это ее прискорбным результатом. Через несколько лет любовники, которых разлучили в Голландии и которым, чтоб спасти их от самоубийства, разрешили переписываться, снова увиделись, и свидание это происходило под покровом ночи, в комнате у Софии, в Провансе. Мирабо приехал издалека и был одет крестьянином. Вы, может быть, думаете, что они бросились друг другу в объятия, вместе поплакали о смерти ребенка и припомнили пережитые ими скорби и страдания? Ничуть не бывало: они стояли друг против друга, жестикулируя, как ораторы, менялись взаимными упреками в неверности, голоса их делались громче и громче, пока наконец, опустив руки, они не разошлись, чтоб никогда более не увидеться на земле.