Шрифт:
Какое отношение имела Французская революция к национализму? Ну, во-первых, она была бунтом
79
против монархии во имя народа. Отныне страна отождествлялась с ее народом, а не с монархом, как прежде (знаменитые слова Людовика XIV: «Франция — это я»). Во-вторых, все многочисленные войны революционной Франции объявлялись во имя освобождения народов от их монархов. Народ — этимологический синоним слова «нация», а от нации произошел национализм, который обозначал как бы внеклассовое отношение к нации в целом, а впоследствии — и превозношение своей нации, как что-то особое, отличающееся от других наций особой культурой, историей, свойственной только данной нации, языком, общей религиозной принадлежностью. Тут много вариантов: с одной стороны, четырехязычная швейцарская нация, с другой — немецкий национализм, который считает всех немецкоговорящих членами германской нации, или Израиль, признающий евреем всякого, рожденного иудейкой, а каждого еврея израильтянином, коль скоро он вступил на землю Израиля. Но это все уже более позднее развитие национализма.
Что касается национализма германского, от которого пошли другие европейские национализмы, то он в значительной степени был вызван чувством униженного достоинства наполеоновским разгромом, признанием того, что это произошло из-за разрозненности множества миниатюрных немецких государств и что немцам надо объединиться в единое мощное государство — образцом была та же Франция, которая благодаря своей централизованности и единству народа и его территории смогла разгромить всю континентальную Европу, кроме опять же единой России. Национализм, однако, будучи понятием субъективным, неопределенным и иррациональным, требует национальных мифов, чтобы воспламенить национальным чувством широкие слои населения. И вот германский националистический романтизм выдвинул термин Volksgeist (дословно — дух народа), выражающийся будто бы в особом национальном характере, народном искусстве, мифах и легендах, вплоть до языческих обычаев, традиций и обрядов. Кстати пришелся и Гегель со своей проповедью национального государства как выразителя и исполнителя нации в истории. Но, чтобы по-настоящему проявить себя в мире, нация должна быть мощной. Так физическая сила, мощь, агрессивность начали вытеснять
80
индивидуализм и личностные ценности в качестве высших проявлений нации и национального государства. Нагнетался культ силы, милитаризм в форме готовых к действию многочисленных постоянных армий, парады, демонстрирующие эту силу, массовые манифестации и наконец массы как таковые.
Наш современник, немецко-американский политолог Ханс Коон видит связь между грубостью языка и поведения, громкой и грубой музыкой, крикливыми командами вместо речи, культом силы и массовой культурой вообще. Чтобы сразить своего оппонента, обезвредить его в глазах массового слушателя, надо не выдвигать рациональные контраргументы, а ошарашить его оскорблениями, криком, всячески унизить. Этой техникой пользуются все диктаторы-демагоги нашего времени — от Ленина до Гитлера, от Сталина до Кастро... Одним из важных факторов роста авторитаризма и тоталитаризма в нашем веке Коон считает быстрое освобождение крестьянства от остатков крепостничества и предоставление им равных прав с остальными гражданами в XIX веке. Вторая половина XIX и начало XX столетий были свидетелями быстрого вливания в демократический процесс масс людей, не прошедших через многовековую постепенную интеллектуальную эволюцию, через которую прошли аристократия и средние классы, постепенно освобождаясь от феодального и абсолютистского мышления и ассимилируя идеи либерального индивидуализма и плюрализма. Эти примерно три столетия постепенной интеллектуальной эволюции, которой подверглись упомянутые элиты, не коснулись крестьянских масс, в основном неграмотных. Ненамного более осведомленными были и городские пролетарии, мастеровые, ремесленники. В большинстве стран и случаев они даже не подлежали обычным судам, над ними висел произвол хозяина. Будучи приученными к произвольной власти местного помещика, местных властей, возглавлявшихся тем же помещиком, его собратьями или его ставленниками, эти массы «вдруг» обрели равенство перед законом. От кого? От правительства страны, то есть в их глазах государственная власть была освободителем-благодетелем. Но иной власти, кроме деспотической, они не знали. Поэтому теперь они хотели, чтобы власть, так их облагодетельствовавшая, была сильной, деспотической, чтоб она была
81
в состоянии защищать их от хозяев заводов и прочих «галстучников», которых они отождествляли со своими бывшими хозяевами-эксплуататорами. Более того, первым инстинктом бывшего раба или крепостного, все еще слишком бедного и плохо образованного, чтобы конкурировать с господами, является не равенство с ними перед законом, а месть: желание лишить бывших господ имущества и высокого положения, а то и жизни. Достижение такой цели, конечно, возможно только через революцию и гражданские войны или установления такой власти, которая готова удовлетворить самые низкие инстинкты толпы, с целью уничтожить исторические элиты страны, а с ними и национально-государственные традиции, законность и пр., чтобы добиться произвольной и тотальной власти над страной.
Иными словами, процесс эмансипации масс высвобождает колоссальный революционный потенциал, выразившийся в нашем веке в беспрецедентно кровавых революциях и постреволюционном геноциде буквально сотен миллионов людей. Эмансипированные массы стремятся к равенству за счет индивидуальной свободы, и наш век показал, что под предлогом равенства к власти приходят жесточайшие диктатуры, устанавливающие своеобразное равенство на уровне самого низкого общего знаменателя — равенство, при котором одни равны больше, чем другие, по меткому выражению Оруэлла, — и поддерживающие это «равенство» посредством кровавого террора. Иным способом, кроме террора, равенство удерживать невозможно, ибо люди не равны по способностям и устремлениям в жизни. Можно устанавливать равенство перед законом, но заставить человека «не высовываться» возможно, только запугав его до полусмерти, а держать его в таком страхе всю жизнь может только систематический террор. Следует добавить, что в демократических странах тяга масс к авторитаризму и крепкой руке удовлетворяется авторитарными профсоюзами. Воинственность профсоюзов поэтому особенно характерна для стран с хрупким равновесием власти либо там, где свежа еще память классового неравенства и где все еще существуют резкие классовые деления в обществе, как, например, в Великобритании эпохи 1940—1980-х годов.
82
Защитой от тоталитаризма, казалось бы, должна быть интеллигенция, но, пишет упоминавшийся выше Коббан, перекликаясь с Амьелем, затронувшим ту же проблему девятью десятками лет раньше, беда в том, что в связи с осложнением наук на место старой всесторонней и мыслящей интеллигенции приходят узкие специалисты, настолько погруженные в свою профессию, что глобально мыслить большинство из них уже не в состоянии или просто не интересуется этим.
Этот духовный вакуум — благодатнейшая почва для размножения псевдопророков и вождей масс. Коббан видит угрозу обществу в исчезновении аристократии, необязательно родовой, но аристократии интеллекта и духа, широко и глубоко мыслящей. Образовывается пустота, заполняемая лжепророками и лжеучениями.
В наш мчащийся технологический век, к сожалению, интеллектуалов первой категории все меньше, а все больше специалистов, о которых мы уже слышали мнения Амиеля и Коббана: им не до общественных проблем, они заняты каждый своими экспериментами. Это, можно сказать, базаровы плюс высокий профессионализм, благодаря которому в отличие от тургеневского Базарова они не собираются переворачивать мир, но благодаря своей общественно-политической пассивности не мешают всяким Лениным, мао цзэдунам да гитлерам захватывать мир. Они даже готовы на них работать, лишь бы им дали условия развивать науку (феномен академика Сахарова — исключение из правила).
В следующей главе мы вернемся к особой проблеме русской интеллигенции и ее роли в обвале 1917 года. В заключение этой главы подчеркнем, что проанализированные нами, часто противоречивые, процессы, которые сопровождают глобальные сдвиги от патерналистического традиционализма к модернизму или следовали за ними, вызывали неизбежный дисбаланс в обществе. Классическим примером такого дисбаланса, подвешенного состояния в условиях быстрых перемен была послереформенная Россия, особенно в последние два предреволюционных десятилетия. Великие реформы Александра II были временно заморожены его сыном, оставшись так и незаконченными. В отличие от западной Европы в России крестьян освободили с землей, но земля дана