Шрифт:
В нашей комнате было место и для Никитича, стоял шестой стол, но он сидел отдельно от нас в крохотном, полутемном кабинете-пенале, потому что считал, что начальник без собственного кабинета, в общей комнате, на виду у всех - не настоящий начальник, разве можно в такой обстановке установить настоящую субординацию? Никитича уязвяло то, что его подчиненные часто печатаются - и не только в «Литературке». Однажды он потребовал у меня объяснений, почему я, не получив его разрешения, напечатал рецензию в «Новом мире», - я не очень вежливо послал его подальше. Его уязвяло и то, что мы с Бочаровым кандидаты наук, и он старался при каждом удобном случае напомнить нам о своем должностном превосходстве.
Вообще-то по тем временам в редакции была весьма демократическая обстановка, утвердившаяся еще в пору, когда главным редактором газеты был Константин Симонов. Симонов справедливо считал, что без этого невозможно делать хорошую газету. Особенно разгуливалась демократия на летучках, чего только там не приходилось выслушивать начальству.
Хорошо помню, как на одной из летучек в клочья разнесли статью главного редактора Бориса Сергеевича Рюрикова (недавно в архиве я прочитал стенограмму этой летучки и мог убедиться, что все запомнил точно). В двух номерах газеты Рюриков напечатал пространные критические заметки «Еще о правде жизни». Он отстаивал в них те нормативно догматические требования к литературе, которые во время предсъездовской дискуссии и на Втором съезде писателей уже стали объектом серьезной критики. В центре статьи Рюрикова оказалась повесть Виктора Некрасова «В родном городе», он осудил писателя за внимание к повседневной житейской «прозе», за сочувствие «маленькому человеку», который, по его мнению, никак не может быть героем современной литературы. Под «правдой жизни», которая вынесена в название статьи, Рюриков понимал не то, что художник видел своими глазами, а то, какой нашу действительность хотели видеть в кабинетах на Старой площади. Статья Рюрикова была сочинением не зубодробительным, но охранительным, пресекавшим стремление к художественному исследованию реальной жизни.
На летучке первым пошел в атаку на заметки главного Василий Сухаревич, спецкор отдела искусства, человек смелый, резкий и язвительный. Он сначала говорил о тех переменах, которые произошли в стране после смерти Сталина. «Есть только одно место, - перешел он к нашим делам, - где это не ощущается, где тишь да гладь да божья благодать, - это литература, это Союз писателей».
После этого он принялся за статью Рюрикова, трепал ее долго и основательно: «Я скажу прямо, эта статья мне представляется программой лакировки действительности… Думаю, что статья Бориса Сергеевича - не программа «Литературной газеты». Это его личное мнение…»
На летучке затем ни о чем другом, кроме статьи Рюрикова, не говорили. «Демонтаж» идейно-эстетической платформы этой статьи продолжили, тоже не очень церемонясь и не стесняясь в выражениях, Юрий Ханютин, Александр Лацис и я. Только двое выступающих вяло и робко поддержали позицию главного редактора. Такое дружное и решительное противостояние его программному выступлению, отражавшему, конечно, мнение и руководства Союза писателей и занимавшихся идеологией отделов ЦК, было все-таки для Рюрикова неожиданным. Не только разозлило, но и расстроило его - я видел, как он принимал таблетку валидола. В конце летучки, пытаясь - по-моему, не очень удачно - опровергнуть оппонентов, Рюриков сказал: «За все время своей работы в газете я первый раз выступаю с ответом на критические замечания в мой адрес». Это его заявление свидетельствовало о том, что критика сочинений главного редактора - пусть не такая жесткая - была в общем в порядке вещей, и правила хорошего тона, утвердившиеся в газете, заставляли его молча ее съедать, а если в данном случае он отступает от этих правил, то потому только, что посягают не на него лично, а на основы…
Демократия демократией, однако блюлась в редакции и субординация - планерка, например, была прерогативой заведующих отделами или тех, кто их заменял. Обладало начальство и некоторыми привилегиями. Скажем, распределение дач в Переделкине, а позже и в Шереметьеве, происходило по рангу, а потом уже учитывались и другие обстоятельства - здоровье, состав семьи, стаж работы в газете. Буфетов в газете было два: один для редколлегии, другой для всех прочих. Когда мы переехали на шестой этаж, где под буфет была выделена большая, специально оборудованная комната, отдельный буфет для редколлегии все равно сохранился. В нашем старом буфете горячего не было, только закуски, традиционным блюдом в скудном меню были быстро опостылевшие мне крабы под майонезом, которые сейчас вспоминаются как волшебный сон, но горячительное - коньяк - продавалось в любое время (этому разврату был положен конец в новом буфете на шестом этаже).
Обедать, когда были деньги, чаще всего ходили за угол, на Садовую, в «Нарву» - ресторан какого-то, явно не первого разряда. Если в рабочее время не могли разыскать кого-нибудь из сотрудников, обычной была отговорка:
– Пошел обедать в «Нарву».
Косолапов, когда был благодушно настроен, в ответ говорил:
– Пора провести в «Нарву» внутренний телефон.
У себя в редакционном буфете не напивались, почему-то это было не принято. Чаще всего это делалось в «Нарве». Помню, как один из старейших журналистов газеты Белов, работавший еще в знаменитой в первой половине тридцатых «За индустриализацию», меланхолически говорил о двух своих сильно зашибавших коллегах по отделу:
– В сущности, о чем у меня с ними спор? О двух часах. Чтобы начинали на два часа позже. Тогда бы держались на ногах до подписной полосы. А так, идет контрольная, а они лыка уже не вяжут. Вызывает дежурный редактор - скандал.
В «Нарве» все мы были завсегдатаями, нас хорошо знали, нам там был обеспечен режим максимального благоприятствования. На нас даже в спорадически возникавшие - и быстро увядавшие - кампании по борьбе с пьянством установленные ограничения не распространялись. Но однажды у меня случилась осечка. Зашел приехавший из Киева Виктор Некрасов, и мы отправились обедать в «Нарву». Радуясь встрече, предвкушая долгую беседу, обсуждение всех накопившихся дел и новостей, я сказал официанту:
– Для начала бутылку.
Он, поджав губы, глядя мимо меня, официальным тоном:
– Только сто грамм на человека.
И как скала, что я ему ни говорил. В полном недоумении, раздосадованные ушли мы из ресторана. Через несколько дней я с кем-то из коллег опять обедал в «Нарве». Дежурил тот же официант, без всяких разговоров он принес бутылку водки. Я спросил:
– Что же ты в прошлый раз над нами издевался?
Он развел руками:
– Нас предупредили: ходит инспектор, смуглый, с чубом и усиками, может явиться не один, к кому-то присоседиться. Не дай бог попадешься - зверь…