Шрифт:
Я потом дразнил Некрасова:
– С тобой нельзя пойти в приличное заведение, ты подозрительный тип.
Но вернусь к нашей комнате - шестым в ней был Александр Лацис, к отделу литератур народов СССР никакого отношения не имевший, представлявший в единственном числе отдел фельетонов. Итак, шесть человек, не считая никогда не кончавшейся череды самых разных посетителей - особенно колоритные личности приходили к Лацису в надежде, что газета их защитит или кого-то выведет на чистую воду. Шесть письменных столов, заваленных рукописями, гранками, письмами, хотя последние требовали бережного отношения, за потерю письма или несвоевременный ответ можно было схлопотать взыскание. Пишущая машинка, на которой почти беспрерывно стучит Мария Васильевна, - печатает планы, докладные, справки, до которых Никитич великий охотник. Шесть телефонов, через коммутатор соединяющихся с городом, никогда не умолкавших. Больше всего звонили Лацису - и не только в связи с его редакционными обязанностями, с готовившимися или уже опубликованными фельетонами… Дело в том, что Лацис увлекался шахматами и настольным теннисом (кажется, и большим тоже), участвовал в разных матчах и турнирах, а главное, был активным общественным деятелем в этих видах спорта. Его постоянно информировали о результатах проходивших соревнований, а он с присущей ему аккуратностью - даже педантизмом - заносил результаты в собственноручно составленные таблицы, часть которых держал на столе, а часть носил с собой…
Короче говоря, комната наша была настоящим «дурдомом». На первых порах я был оглушен и растерян: как можно работать в такой обстановке! Но довольно быстро привык, научился сосредоточиваться, отключаясь от всего, что происходит вокруг. Это умение я сохранил на всю жизнь: телефон, радио, громкий разговор - ничего не может отвлечь меня от работы над собственной статьей или редактирования чужой рукописи. Один мой друг, не прошедший такой школы, да и вообще после окончания Литинститута, кажется, нигде не служивший, как-то обиделся на меня: он пожаловался, что не может работать - «хоть меняй квартиру», - ему мешают шаги соседки, живущей над ним (соседку я знал - маленькая, сухонькая женщина), а я вместо того, чтобы ему посочувствовать, рассмеялся…
Так начались мои третьи - после армии и фронта, после учебы на филфаке и в аспирантуре - «университеты» - журналистские, газетные. Как и в двух предыдущих, тут тоже учили делу и неделу, причем неделу иногда даже отдавалось предпочтение, оно порой бывало важнее дела. Кое-чему учили по-настоящему, а чему-то спустя рукава, для проформы.
Легко, без ломки мне дался совершенно противоестественный режим работы: мы начинали в три часа дня и нередко, когда газета опаздывала, а опаздывала она очень часто, должны были сидеть до глубокой ночи, случалось, даже до утра. Тогда по молодости лет работать вот так казалось даже удобным - утром на свежую голову можно было писать что-то свое.
Такой режим существовал по давней традиции, это было наследство сталинских времен и нравов: как известно, Сталин работал по ночам, и все, кто мог ему понадобиться или к кому могли быть обращены его указания и повеления, должны были бодрствовать, чтобы в любой момент без малейшего промедления приступить к воплощению в жизнь его приказов и предначертаний. Сложилось положение, при котором ТАСС совершенно не считалось с графиком выпуска газет, какие-то сообщения или указания редакции получали уже тогда, когда начинал печататься номер, приходилось останавливать машины, переверстывать полосы, заново готовить матрицы. Конечно, при Сталине и заикнуться нельзя было, что такой порядок дезорганизует работу всей службы информации, надо его менять. Следовало его принимать как непреложную данность. Какие-либо отступления от существовавшего порядка, даже продиктованные самыми благими намерениями, чреваты были крупными неприятностями, карались беспощадно.
Газетчики хорошо помнили одну такого рода историю, приключившуюся в сорок восьмом году. В редакции «Пионерской правды» задумали к началу учебного года заранее подготовить и напечатать специальный номер, чтобы все школьники, где бы они ни жили, - от Мурманска до Кушки, от Ужгорода до бухты Провидения, - первого сентября получили свою газету. И все, наверное, было бы хорошо, если бы 31 августа не умер Жданов. 1 сентября все газеты поместили правительственные сообщения и некролог, только в «Пионерской правде», напечатанной заранее, об этом ни слова. Таким образом младшие школьники были лишены возможности скорбеть со всем народом. За политическую близорукость был строго наказан главный редактор газеты.
Сверхцентрализованная система информации, вроде бы предназначавшаяся для быстрого реагирования, на деле оказалась крайне медлительной, неповоротливой - никто не хотел и не мог брать на себя ответственность, без высоких виз где-то в недостижимых для газетчиков сферах нельзя было шагу ступить, опечатку исправить.
Какой нелепой, громоздкой, но возведенной в ранг священнодействия была процедура публикации докладов, как тогда выражались, руководителей партии и правительства! Тексты мы получали заранее, они набирались, вычитывались. Затем ТАСС передавало порцию поправок, после того, как доклад был прочитан, вторую. Но это было еще не все. Часами, изнывая, мы ждали… «аплодисментов». Уже зарубежные агенства и «вражеские голоса» передали сокращенное изложение доклада, выделив представляющие для них интерес темы, а мы все ждали, пока где-то утвердят, в каких местах доклада поставить просто «аплодисменты», а в каких «продолжительные», «бурные», «переходящие в овацию»…
Ночные бдения кончились в хрущевские времена, после XX съезда партии мы стали работать с 10 утра, для ТАСС было установлено время, когда оно заканчивало передачу сообщений для разных газет - центральных и областных, ежедневных и таких, как наша, выходивших три раза в неделю. Мы стали жить нормальной жизнью, вечером можно было пойти в гости, в кино, в театр, не отпрашиваясь у начальства, но на первых порах мне казалось, что «личного» времени у меня остается меньше…
Труднее всего далось мне умение писать с ходу в номер, за несколько часов сочинить передовую в связи с каким-то событием или отчет о только что состоявшемся писательском собрании или обсуждении. Потом я понял, что это дело не такое уж сложное, если вооружиться теми клише, из которых, как из кубиков, складывались эти газетные жанры того времени. Писать здесь что-нибудь по-своему - для этого не только недостает времени, передовая, отчет требуют стереотипного, состоящего из раскавыченных руководящих цитат, лишенного каких-либо примет индивидуальности языка автора.
Известна случившаяся в «Красной звезде» в начале войны история - в свое время я слышал о ней от Ильи Григорьевича Эренбурга и второго ее участника, редактора «Красной звезды» Давида Иосифовича Ортенберга. Потом Эренбург рассказал о ней в мемуарах «Люди. Годы. Жизнь» - процитирую его воспоминания, это избавляет меня от пересказа услышанного: «Однажды, это было еще в июле, он (Ортенберг - Л.Л.) сказал, что я должен написать передовую. Я попытался возразить: вот этого я не умею. Он ответил: «На войне нужно все уметь». Два часа спустя я принес ему статью; он начал читать и рассмеялся, а смеялся он очень редко, да и не было в статье ничего веселого. «Какая же это передовица? С первой фразы видно, кто написал…» Оказалось, что передовые надо писать так, чтобы все слова были привычные».