Шрифт:
Вместе с тем лучший друг удивлял иногда Семенова своим прямо-таки противоположным поведением…
Один такой случай произошел еще в восьмом классе. Школа, в которой учился Семенов с другом, и та, в которой училась семеновская первая любовь, находились рядом — из переулка в переулок. И вот однажды друг узнал, что девчонки соседней школы будут готовиться по гимнастике к предстоящим праздникам, — уж как он это пронюхал, неизвестно! — но он сказал Семенову, что девчонки будут заниматься в одном из классов после уроков. Так вот: не хочет ли Семенов проникнуть в этот класс заранее, спрятаться там под партой и посмотреть — как девчонки заниматься будут? «И ОНА там тоже будет», — ехидно сказал друг. Семенова это удивило: «А зачем?» — спросил он наивно. «Дурак! — сказал друг. — Чтобы увидеть, какие они лошади! Как далеки они от физической культуры! Я хочу излечить тебя от преклонения перед бабской породой! Пойдем!» — и Семенов согласился.
После занятий пробрались они в соседнюю школу, в тот самый еще пустой класс — никто их не заметил, — залезли там под парты в задний ряд — и затихли… Они сидели, предвкушая, как сейчас войдут девчонки в трусах и в майках, вместе с физруком, и начнут там перед ними неуклюже прыгать и задирать ноги — вот будет умора! — как вдруг открылась дверь и в класс вошли здоровые ребята-десятиклассники, а за ними вкатился маленький лысый учитель математики в пенсне — тот же самый, что преподавал математику и у них, — и ни одной девчонки!
Семенов и его друг в ужасе затихли под партами, задавленные ногами здоровенных десятиклассников, — сидели не дыша… Но надо же было несчастным членам Общества хоть разок вздохнуть и пошевелиться! — и тут началось самое страшное: все, кроме учителя, увидели под партами незваных гостей! Десятиклассники были счастливы: вместо математики — такое приключеньице! Есть над кем поиздеваться! — их стали тайком пихать, давить, щипать, плевать в них жеваной бумагой — учитель удивлялся странному невниманию своих учеников — их смешкам, улыбочкам, косым взглядам, — но так ничего и не понял — он был близорук… И на том спасибо, а то получили бы еще выговор в школе…
Но это было еще в восьмом классе, в 1939 году, а через два года — в 1941 году — Общество женофобов лопнуло, потому что вообще все лопнуло…
Семенов не любил вспоминать о тех роковых днях, никогда не любил, и сейчас — на Вангыре, со спиннингом в руках, стоя по колено в быстрой воде и орудуя снастью — он тоже старался не думать об этом, не вспоминать — но картины тех дней лезли ему в голову — сумбурно — толкаясь, сменяя друг друга и опять возвращаясь — мучая Семенова, — и слова лезли, и песни… Эти воспоминания ассоциировались у Семенова с обилием песен — большинство из них старые, которых сейчас уже почти не услышишь, а некоторых и вообще не услышишь… почему так? Семенову казалось, что в те дни все особенно много пели. Всюду: в школе — на пионерских сборах и комсомольских собраниях, на улице — в колоннах демонстраций и просто так, дома и в гостях, — из черных тарелок радиоточек — тогда повсюду были радиоточки, даже на улицах и площадях, — лились песни, песни, песни… Это было время громких, бодрых, лирических и боевых песен, самоотверженно-высоких дум и речей — и тревожного чувства: что завтра?
Странно — что Семенов до сих пор любил эти песни, и пел их, и злился на них…
А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер! Легко на сердце от песни веселой, она скучать не дает никогда! Вьется дымка золотая, придорожная, ой ты, радость молодая, невозможная! Тучи над городом встали, в воздухе пахнет грозой! Расцветали яблони и груши! Эшелон за эшелоном, эшелон за эшелоном — путь-дорога далека! Если завтра в поход, если завтра война…
И война наступила — и жданно, и нежданно…
Они сидят с другом на скамейке Тверского бульвара — тоже август, как сейчас на Вангыре, — спешат мимо озабоченные прохожие. И бульвар какой-то не такой — неуютный, покинутый… И школа позади…
— Война будет недолгой, — говорит Семенов. — От силы месяца два-три… мне сосед говорил, военный… и я так думаю: разобьем немцев быстро…
— К отцу вчера приходил товарищ, — говорит друг. — Уезжает на фронт, до утра сидели… говорили: война будет страшная… Я вот что думаю, надо после себя кого-то оставить… ну, ребенка… влюбиться надо, пока не поздно… ведь на фронт уйдем, мало ли что… кого-то оставить надо…
Семенов поражен:
— И… у тебя есть? Девушка?
— Да нету…
— Глупое было это твое Общество женофобов, — говорит Семенов. — Сколько времени зря потеряли…
— Глупо, — соглашается друг. — Но это же наше детство… А как у тебя с Симой?
— Нормально. Она в эвакуацию едет…
— Ты познакомь меня с ней на прощанье, — говорит друг.
— Хорошо…
В военкомате Семенов уже был, медкомиссию прошел: послали зубы залечивать — а так все в порядке. Сказали: ждите повестку, никуда из Москвы не уезжать…
Некоторые из его класса поступают все-таки в институты — в Бауманский, в Восточных языков, еще в какие-то — у них будет бронь. И Семенов подал заявление — еще за три дня до войны — в Изостудию ВЦСПС — там брони не будет… А к своему институту Семенов еще не готов — по живописи не пройдет… да и вообще: он уйдет на фронт!
Он ждет ее вечером на пустынном углу Садовой и Каляевской улиц — уже смеркается, а фонари не горят — Москва затемнена, окна домов изнутри плотно завешены, на стеклах бумажные кресты, чтоб не полопались от бомбежки, — по ночам Москву бомбят «юнкерсы» — что-то она долго не идет? «Она прелестная блондинка, всегда смеется так легко! Она картинка, она картинка, перед ней не может устоять никто-о-о…» — напевает Семенов.