Шрифт:
Когда кузены вернулись в квартиру, Степана в ней уже не было, Никиты тоже.
— Сбежал! Эх, дали мы маху, кузен! — с досадой воскликнул Безобразов. — Нужно было оглушить негодяя, а после уже вязать. Моя вина, не сообразил.
— Погодите сокрушаться, Пётр Романович. Взгляните — записка.
— Если это очередная издёвка, то клянусь честью, я заставлю его съесть эту писульку, когда поймаю.
— Вряд ли наш Стёпа пользуется женскими духами, — Пушкин взял сложенный вчетверо листок, уловив идущий от него аромат, развернул и стал читать.
«Дорогой друг. Я похищаю вашего Степана и молю простить мне эту вольность, чтобы не сказать грубость. Вы знаете, как я к вам отношусь, сколь сильно моё искреннее расположение, и верю, что вы не позволите себе истолковать мои действия как оскорбляющие вас. Степан рассказал мне свою историю, которой я, как, видимо, и вы, не поверила ни на сколько (я должна писать «нам», но ваша супруга в бесконечной доброте своего сердца гораздо больше доверяет людям), а вам ли не знать, как привлекают женщин вроде меня всякого рода загадки. Степан не тот, за кого себя выдаёт, я разгадала вашу мысль. Но и согласиться со столь странным выводом, которым вы огорошили беднягу, не могу. Мне он представляется кем-то другим — не хладнокровным, ищущим выгоду себе на чужой рассеянности и доверчивости негодяем, не подлецом, способным продать собственную собаку, а глубоко несчастным, скрывающим боль и тоску человеком. Что он их перенёс, я знаю, как может знать только женщина, сама пережившая что-то не очень хорошее. Иногда достаточно просто знать, не копаясь в подробностях. Но сохраним же хладнокровие. Я хочу узнать, кто он, не меньше вас — а возможно, и больше. И я прошу у вас два дня на разрешение этой тайны, после чего управляющий вернётся к вам в целости и сохранности. Милая Таша не смогла отказать мне в подобной малости, и я прошу не ругать её, ругайте лучше меня.
Всегда ваша, Долли.»
— Ну и что вы на это скажете, кузен?
— Нет слов, Александр Сергеевич, у меня нет слов. Это чёрт знает что.
— А ведь может, она в чём-то и права, Пётр Романович. Вспомните — Степан был не просто удивлён или раздосадован, он был ошеломлён. Изумлён. Растерян, но не напуган. И я не чувствовал в нём злобы.
— Это всё... Ах, кузен. Нет, действительно, чёрт знает что! Влюблённой женщины нам сейчас только недоставало.
Глава 19
В которой выясняется, что Его Императорское Величество мог быть не только смелым, но и благодарным.
— Ты понимаешь, что говоришь, Александр Христофорович?
— К сожалению, да, государь.
— Ты отрицаешь Божью волю.
Бенкендорф мысленно перекрестился, испытывая немалое облегчение. Раз император изволил шутить, пускай в своём особенном стиле чёрной иронии, значит, гроза миновала, или, вернее будет сказать, направилась в безопасную для него, Бенкендорфа, сторону.
— Я никогда бы не осмелился, государь, сомневаться в воле Всевышнего, не сомневаюсь и сейчас. Но лишь трактовка этой воли для нас, смертных, является объектом моего пристального внимания и неустанных усилий. Пока же я могу вам доложить, что Божья воля, вероятно, заключена в том, чтобы вы знали определённо — причиной возгорания она не являлась.
— Об этом я и сам уже как-то догадался, граф.
Бенкендорф подтянулся, превратившись в образец должной выправки.
— Знаешь, а ведь так куда проще. Ошибка, совпадение, оплошность, нелепая случайность — всё это было бы в чём-то обиднее. Но если причина несчастья — дело рук человеческих, направляемых злой волей, то и выглядит это иначе. Божий промысел слишком уж напоминал бы Божью кару и трактовался непременно так. И самодержец казался бы слаб. В царском доме пожар, что всем Петербургом тушили, да не потушили! Это слабость. Если уж в собственном доме такое... А вот поджог означает злодейство. Обман доверия. Но ведь доверие — не признак слабости. Наоборот, лишь сильный государь может позволить себе быть доверчивым. Иногда. А поджигатель крался, словно тать, не действовал открыто и потому — слаб. Иль я не прав?
— Помазанник Божий не может быть неправым, ваше величество.
— Эта фраза означает у тебя несогласие.
— Ваше императорское величество, государь, позвольте начистоту.
— Не только позволяю, но и требую, граф.
— Доверие — великодушие, обманутое кем-либо, только тогда есть проявление силы, когда известно, что обманщики понесли наказание. В противном случае...
— Это само собою разумеется, — Николай разочарованно отвернулся, — я ожидал чего-то более дельного, чем прописные истины, граф. И раз уж вы пускаетесь в столь пространные разъяснения, несложно сделать вывод — вам неизвестно, кто стоит за этим.
— Мы прилагаем все усилия, ваше им...
— Но что-то ведь известно? Вы твёрдо уверены в поджоге, при этом разводите руками на вопрос «кто?». Отчего же?
Александр Христофорович вспотел. Направляясь с докладом о первых результатах следствия, он мучительно размышлял, как же решить задачу и доложить, что всё плохо, таким образом, чтобы создать обратное впечатление — будто он доложил, что всё не плохо, местами даже хорошо. Сложность заключалась в том, что это был первый случай за его службу, когда нельзя было нечаянно «забыть» какую-либо важную делать. Риск, что всё откроется и государь узнает от кого-либо ещё, был слишком велик. Такое бы не простили. Не в этот раз. Император был задет за живое и раздавил бы любого, вздумавшего с ним играть. Хуже того — общество требовало действий. Первые доклады о настроении в светских салонах были практически идентичны. Все жалеют государя, ещё больше жалеют прекрасный дворец, а более всего — о том, что сгорел дом, стены которого слышали речи Кутузова, Суворова, Екатерины Великой, Ломоносова и множества прочих лиц, представляющих собой славу государства. Кое-где доходило до слёз. Всё бы ничего, но появились слухи о поджоге, и вот это уже было серьёзно. Бенкендорф ненавидел слухи, их разрушительную мощь (в том смысле, что слухи разрушили немало карьер) и справедливо опасался их.
«Слух о поджоге распространится быстрее самого пожара, — думал он, — и тогда виноват буду уже я. Не уследил. Это конец всего. Не пройдёт и года, как последует отставка. Что тогда? Все эти люди, что дрожат от одного моего имени, станут писать разные пасквили и малевать пошлейшие рисунки. Я буду осмеян с убийственной вежливостью в каждом салоне, вздумай куда прийти. Изысканные мерзавцы смешают меня с грязью. И выход останется один — ехать на пенсию в провинцию, где сам мой чин только создаст подобающее отношение. Но от кого? Разве в провинции есть люди? Нет, нельзя отчаиваться. Нужно бороться. В конце концов, я-то чем виноват?»