Шрифт:
Ингеборг говорит о Фритьофе:
Как весел, дерзок, как надежды поли! Он гордо держит острие меча Пред грудью норны, говоря: ступишь! [1]Эти строки носят в себе ключ к характеру Фритьофа и даже к целой поэме. Сам кроткий, миролюбивый, богатый друзьями старый конунг Ринг не отрицает собою этой национальной особенности, по крайней мере по избранному им роду смерти; не без причины заставил я его «чертиться копьем» — обычай, бее сомнения, варварский но резко обозначающий дух времени и народа.
1
Песнь 8.
Другую особенность жителей Севера составляет некоторое расположение к унынию и задумчивости, более или менее свойственное всякому глубокому характеру. Оно, как основной элегический тон, проникает все старинные наши национальные мелодии и вообще все существенное в наших бытописаниях, потому что мы носим это расположение в самой глубине души.
Я где-то сказал о Бельмане [2] , самом национальном поэте нашем:
Заметьте на лице уныния черту, Знак северных певцов, — печаль на алом поле!2
К. М. Бельман (1740-1795) — крупнейший шведский поэт, отразивший в своей поэзии дух городских разночинцев, по праву называемый шведским Беранже.
Ибо это уныние, вовсе не убивая жизненной веселости и свежести в характере, только придает ему более внутренней силы и упругости. Есть веселость (и в этом общее мнение укоряет французов), которая проистекает из легкомыслия; напротив, веселость северная основывается на степенности.
Вот почему я старался обозначить и в Фритьофе эту задумчивую тоску. Его раскаяние в неумышленном сожжении храма, терзающий его страх мести Бальдера, который
...с неба мне думы тяжелые шлет, неустанно мне душу томит,его пламенное стремление к окончательному примирению и душевному покою доказывают не только религиозную потребность, во еще более свойственную всем умам степенным, по крайней мере на скандинавском Севере, наклонность к унынию.
Меня упрекали (кажется, неосновательно) в том, что я любви Фритьофа и Ингеборг придал (например, в Прощании) характер слишком мечтательно-нежный, принадлежащий собственно нашему времени.
Против этого я должен заметить, что племена германские с незапамятных времен и задолго до распространения христианства уважали женщину. Оттого легкомысленное, чувственное понятие о любви, существовавшее даже у просвещеннейших народов древности, было чуждо скандинавам.
Предания наполнены были рассказами о романической любви на нашем Севере намного раньше, чем рыцарство обратило женщину в предмет обожания на Юге.
Итак, мне кажется, что любовь Фритьофа и Ингеборг утверждается на достаточном историческом основании, если не в их собственном лице, то, по крайней мере, в нравах и понятиях века.
Тонкое чувство обязанности, с каким Ингеборг отказывается последовать за своим возлюбленным и хочет скорее пожертвовать страстью, нежели выйти самовольно из-под власти своего брата-опекуна, — это чувство, по моему мнению, удовлетворительно объясняется свойствами женщины возвышенной, которые во все времена неизменны.
Особенность, заключающаяся, таким образом, и в самих характерах, предписывала, или, по крайней мере, допускала отступление от обыкновенного эпического однообразия в изложении.
Всего удобнее казалось мне разбить эпическую форму на непринужденные лирические романсы. Я видел перед собою пример Эленшлегера в «Хельге», а впоследствии нашел, что многие воспользовались тем же приемом. С ним соединена та выгода, что можно изменять размер сообразно с содержанием, и я сомневаюсь, чтобы, например, «План Ингеборг» (Песнь 9) можно было на каком бы то ни было языке удачно передать гекзаметром или пятистопным ямбом с рифмами или без рифм.
Знаю, что такая форма, по мнению многих, противоречит эпическому единству, которое, впрочем, так легко переходит в однообразие, но полагаю, что здесь единство с лихвою вознаграждается простором и разнообразием.
Только правильное употребление этой свободы требует особенного старания, ума и вкуса, потому что надобно заботиться о приискании для каждого отдела пригодной формы, не всегда уже готовой в языке.
Оттого я сделал опыт (с большим или меньшим успехом) ввести в мою поэму некоторые чужие, особенно древние размеры. Таковы пятистопный ямб с лишним в третьей стопе слогом (II), ямб двустопный (XIV), Аристофановы анапесты (XV), дактило-трохеический тетраметр (XVI) и трагический сенарий (XXIV), которые до меня или вовсе не были известны, или мало употреблялись в шведской поэзии.
Что касается самого языка, то древность содержания побуждала меня пользоваться по временам архаизмами, преимущественно такими, которые, не будучи непонятны, казались мне особенно выразительными, — труд, во всяком случае потерянный для иностранцев, а иногда и для самих соотечественников.
Он требует однако ж большой осторожности, ибо существенной формой новейшего произведения, как само собою разумеется, должен все-таки оставаться язык общеупотребительный, хотя он в известных случаях и может приближаться к устарелому.