Шрифт:
— Ах… но я ведь никогда не думала об этом, а почему не думала, я не знаю… Но вот сейчас я это ясно понимаю!.. Ты не сердишься на меня, что я не сразу это продумала?
— Ну… потом продумаешь, времени у нас впереди хватит! — ответил Петя полушутя и натянул поглубже на лоб ее белую шапочку. — У тебя, Галочка, волосы заиндевели!.. Сядем в машину… куда ты хочешь проехаться?
— С тобой куда угодно!.
Когда оба сели в машину, Галина крепко поцеловала Петю и шепнула ему: «Все, как прежде, все, как прежде!»
А он, нежно перебирая под пуховой шапочкой плотные и шелковистые пряди девичьих волос и наслаждаясь тонким теплом приникшей к его лицу щеки, думал, напротив, о том, что прежнее исчезло и не вернется, а новое требовало размышлений. Ему также и ясно было, что пройдет некоторое время, пока он сможет открыть это Галине. А пока к ней надо относиться внимательно, ласково, терпеливо, но в то же время и настойчиво. На чем же надо настаивать? Галина еще не знает себя, она бывает просто беспомощна перед властью своих мгновенных и постоянно меняющихся настроений. Вот теперь ему понятно, что именно вызвало тот трагический случай, который так дорого обошелся не только Пете Мельникову, его товарищам, но и семье Сковородиных, а чего это стоило самой Галине!.. Ей не хватает глубины и широты, вся ее надежда — прелесть и обаяние ее красоты, ее взгляда, голоса, смеха, каждого ее движения, — и все это словно заранее внушает каждому: «что бы там ни было, мне все будет прощено!» Но теперь ты знаешь, что не все прощается, что высокое не в любви одной!.. Теперь я о тебе знаю больше, чем прежде, и могу сравнивать: вот это в тебе — зерно золотое, глаза твои, затуманенные горячими слезами, слова твои, сказанные мне в тот счастливый вечер, — ведь они, все до единого, как из родника!..
И вот оттого, что я знаю, что в тебе зерно золотое и что наносное, случайное, как сор, всплывающий на поверхность, я верю: придет время, когда ты все это поймешь и будешь управлять собой, укреплять в себе то, что сейчас еще не умеешь ценить,
«Не ценит она ничего! — вдруг вспомнились Пете слова матери. — Любви, преданной ей всей душой, и то не оценила!»
Эти слова, как бы против воли, вырвались у Марьи Григорьевны в один из горьких и глухих вечеров после, как называла она, «убийственного налета» Галины по телефону. Мать произнесла их тихим, будто перехваченным болью голосом, болью за своего так беспощадно и несправедливо оскорбленного сына. Обычная ее сдержанность проявилась и здесь, но сын прочел в этих словах гораздо больше, чем услышал: мать, конечно, хотела подготовить его к неизбежному и полному разрыву с Галиной. А он пожалел и простил ее, и вот все вернулось. Но мать не простила и ничего не забыла. Она не стала мешать возвращению того, что едва не погибло совсем, но ' она не радуется этому. В вечер возвращения Галины к нему мать вышла, чтобы третий не стеснял их. Но, выходя с Галиной, Петя успел уловить в глазах матери потаенный тусклый луч печали. С ней, с этой материнской скрытой печалью, он разминулся в те блаженные минуты: заметил, но тут же забыл и вышел вместе с Галиной, чтобы (без помех!) отдаться радости. А сейчас вот вспомнил: вошла мать, держа в обеих руках покупки — сдобу к чаю.
А я ей: «Мама, мы уходим..» Родная, добрая моя, не обижайся, не грусти, вспомни, как ты тоже от матери и отца ушла к Николаше Мельникову!.. И я уже взрослый, выбрал Галину… и я отвечаю за нее, да и она уже не та, что прежде. Она не только меня, она ведь и себя наказала, теперь она знает, что такое боль сердца… Ты присмотришься к ней и, конечно, увидишь то новое, чего раньше не было… и ты лучше поймешь ее… Я при этом не буду тебя торопить, и тебе будет легче привыкнуть к моей жене… Поверь, мама, именно я, и прежде всего я, помогу ей стать иной, настоящей…
«Сколько еще тебе, сынок, забот… с нею предстоит — ведь вон какая она своенравная, балованная!» — не однажды ты мне это говорила, мама. Помнишь, как ты часто подшучивала: «ты у меня тихий…» Наверно, я, тихий, полюбил Галину еще и потому, что верю: многое и многое еще раскроется, расцветет в ней… Знаешь, мама: в настоящей любви должен быть свой гуманизм: ведь я люблю Галину не только для себя, но и для нее, и я убежден, что именно я больше, чем все другие, могу принести ей добра, радости. «А она тебе?» — недавно спросила ты, мама. Родная моя, хорошая, взгляни поглубже в мою уже вполне взрослую жизнь и поверь: как трудно мне было жить и работать без той радости и очарования (не иронизируй над этим словом, мама!)… да, да, радости и очарования, которое в целом свете есть для меня только в Галине!.. Помнишь, в тот вечер, когда счастье вернулось, я тебе сказал, что сейчас я стал видеть Галину полнее и яснее. Ты удивилась: «Целый год дружили — и только вдруг стал ее видеть яснее… почему?» Потому, мама, что за эти месяцы я успел пройти целую школу выдержки в работе и душевной стойкости — я не сдался, а выстоял! Выстоял!..»
Думы, думы вперемежку с воспоминаниями, нескончаемой вереницей, словно неслись рядом с ним в мельканье вечерних теней и метельного ветра, который неугомонными легкими пригоршнями бросал снег в стекла машины. Петя вдруг подумал, что новая полоса его жизни, которая наступит через две недели, вот так же приближается к нему, напоминая, что и в близости счастья есть свои большие заботы и сердечные тревоги. Счастье не только приходит, но его надо хранить, укреплять, как драгоценное растение в доброй, плодородной почве. Мог ли бы он, Петр Мельников, вот как сейчас, сжимать у себя на груди эту легкую и теплую руку, если бы он не отстоял свою правоту, если бы вместе со своими товарищами не сберег и не двинул вперед общее дело, начатое по его же почину?.. Да, да, для всего этого нужно было выстоять прежде всего ему самому.
— О чем ты думаешь? — шепнула Галина.
— О нас с тобой, — тихо ответил Петя.
— Смотри, мы уже подъезжаем к Манежной площади, — заволновалась Галина. — Давай выйдем и постоим с минутку там, где мы с тобой встретились… Хорошо?
Они там и остановились. Перед ними возвышалось старое здание университета, темнели литые решетки ограды, а над ней деревья пышнели бело-сизой изморозью. Говор, смех и шаги толпы на Моховой смутно долетали до слуха двоих, стоящих посреди широкого круга света, льющегося сверху, сквозь зыбко-сыпучие облака легкой 214 зимней метели. Справа и слева неугасимо алели на башнях высокие кремлевские звезды.
— Ах… до чего же я люблю нашу Москву! — восторженно вздохнула Галина. — Какая она чудная, прекрасная!.. Петя, милый, знаешь, мне сейчас ничего не надо, только бы ты… и Москва! Москва!
— Скажи лучше: Москва и мы в ней, — мягко поправил Петя.
Чем дальше отъезжали от центра, тем заметнее было, как затихает к ночи великий город. В многоэтажных массивах жилых домов светились только редкие окна. Где-то уже по-ночному громко хлопали двери и звучали голоса. Когда машина остановилась у светофоров, слышно было, как гудят столбы. Шаги пешеходов и скрип снега четко раздавались в тишине. Кое-где на стоянках устало мигали зеленые огоньки отдыхающих к ночи такси. Аллеи опустевшего бульвара светлели впереди, длинные и прямые, как стрелы. Нескончаемыми вереницами, уносясь все дальше назад, сияли впереди бессонные огни. Жизнь вдруг представилась Пете длинной-длинной дорогой, освещаемой то ночными огоньками, то солнцем дня. По этой дороге предстояло ему пройти тысячи и тысячи дней. Многое и многое, еще неизвестное ему, далеко ли, близко ли, ожидало его где-то впереди. Но сейчас он ничего не боялся, а все еще неведомое ему казалось обязательно и естественно выполненным. Корень этой уверенности был ему ясен: кто не дрогнул и выстоял, того и дальше дрожь не возьмет.