Шрифт:
— До слез, дядя, обидно. Не получилась у меня семейная жизнь. Я старше Анюты на шесть годов и полюбил ее еще школьницей. Она десятилетку оканчивала, подрастала, а я терпеливо поджидал ее и в уме своем совместную нашу жизнь плановал… Специальность у меня прибыльная, жить можно было припеваючи. Я за рулем, она на ферме, а дома всякая своя живность… И ты думаешь, для кого я земельный надел схлопотал и еще до женитьбы начал лепить свое гнездо? Для нее. Росла она в бедности, без отца, а красота у нее от природы. Сколько раз, глядя на Анюту, думал: «Ничего, недолго этой красоте маяться в нужде… Моей станет — осчастливлю». И вот все мои мечты полетели по ветру. В чем тут корень зла? Не знаешь, дядя Андрей?
— Может, вашему счастью помешала Клава? — намекнул я. — Кажется, у тебя что-то с ней было?
— Эх, Клава, Клава… Да, она на Анюту не похожа. — Василий смотрел на дорогу, хмурил запыленные брови, курил. — Причиной, дядя, как я понимаю, вышло то гнездо, каковое я так старательно мостил. Сил не жалел, старался. Все лето мы строили хату. Торопились, хотели все сделать до дождей… Трудно было. Днем за рулем, километры считаю, а Анюта на ферме. Ночью сходимся на своем дворе и роемся, как кроты. Сразу же после женитьбы поставили стропила, и хатенка наша забелела плитками шифера. Хорошо, что я заранее шифер раздобыл. Под крышей человеку веселее. Зашел я в дом — потолка еще не было. Поднял голову, посмотрел — неба не видно. Позвал Анюту, хотел вместе порадоваться. Показал ей кровлю, а у самого, веришь, в сердце одни песни. Звоном звонят! Анюта стоит грустная, сумная. «Анюта, — говорю ей, — ну как? Красиво?» Она смотрит на меня, молчит, а в глазах — смертная тоска… Я схватил Анюту, закружил от радости. «Не надо, — говорит, — у меня и так голова разваливается…» Я и злюсь, и удивляюсь, и смех меня берет. Нарочно постучал кулаком о дверной косяк. «Крепко стоит!» — говорю. И начал рассказывать, что и во сне вижу свою хатенку и всякий раз, когда подъезжаю к ней, не могу нарадоваться. «Анюта, — говорю, — вот что значит свое! Такой она мне кажется родной и близкой! А тебе, Анюта?» Молчит. Я спрашиваю: «Ну, когда ты думаешь о нашей хате, о своем дворе, то на сердце у тебя бывает волнение? Будто что-то грудь распирает? Бывает, Анюта?» Она усмехается с болью и говорит: «Нет, Вася, не бывает, честное слово, не бывает…» — «Почему не бывает?» — спрашиваю. «Потому, — говорит, — что я об этом не думаю…» Проглотил я обиду — и все. Начал от нечего делать рассказывать, как ласточки лепят гнездо. Они тоже попарно, как и люди. И старательные. Одна принесет в клюве соломинку, а другая крохотку мокрой земли. Раз-два, притулили, пристроили, примочили своей птичьей слюной — и готово! Держится! Анюта слушает, а в глазах слезы. «Уморилась я, Вася, — говорит. — Сил моих нет… Все тело как побитое…». Больно было такое слушать. Я и сам весь почернел, высох. А что поделаешь? Кому пожалуешься? Некому! Сама жизнь нас подстегивала, торопила. Нужно было обмазать стены, настелить потолок… А тут еще началась косовица. Спал я мало, ел на бегу. Зерно мы возили и ночью. Якимюку, моему напарнику, хорошо: он неженатый. Отработал смену — и на боковую. А мне надо было ночью, когда все спят, урвать час-другой и смотаться на грузовике за глиной. Мы ее рыли на Кубани, тут близко. Приходилось в полночь будить Анюту. Трудно ей, бедняжке, было оторвать голову от подушки. Сонная, молчаливая, садилась ко мне в кабину. Пока мы ехали на глинище, она, как малое дите, дремала, склонив голову на мое плечо… Ну, в глинище я быстро, задним ходом подгонял грузовик к удобной круче. Снимал рубашку: духота и ночью. Брал кирку и с гиком крошил глину. Анюта не поспевала выбирать. Тогда я бросал кирку и хватал лопату-подборщик. Вдвоем мы быстро нагружали машину… А по небу, будто в насмешку над нашими стараниями, гуляла луна. В глинищах было светло, а вокруг нас, чуя рассвет, на все голоса заливались птицы. Плескалась Кубань на перекатах… Как-то мы присели отдохнуть. Своей рубашкой я вытер пот у Анюты со лба, поправил на висках влажные волосы. Для бодрости улыбнулся и сказал: «Тяжело, Анюта? — Обнял, приласкал. — Ну, ничего. Скоро полегчает. Покончим со строительством, переберемся в свой дом и заживем на радость. Жизнь у нас будет обеспеченная. Это, поясняю, только в песне говорится, что «Сухой бы я корочкой питалась…» В жизни не так». Батя обещал мне стельную корову. Обнимаю Анюту и говорю: «В зиму нам надо обзавестись овечками, поросятами. Пусть растут. Ну, само собой, будет у нас и птица. Протока близко, можно завести гусей: и мясо и пух-перо. Что ты скажешь, Анюта?»
«Ты все о доме, о корове да об овечках печалишься, а ни разу не спросил: как у меня с учебой? После нашей свадьбы я и книжку в руках не держала. Запустила все. Исключат меня из института, вот чего я боюсь…» И в слезы. Я молчу. Что сказать? Хотел было для примера пояснить, что я вот уже сколько лет книжек не читаю, а ничего — жив и здоров. Но промолчал. Дал ей вволю наплакаться, завел мотор, и мы поехали. Всю дорогу она всхлипывала… И вот после этих ее слез все и началось. Мы пока еще не расходились и не ругались, но уже и не жили, а, сказать, мучились. Потом родилась дочурка. Радоваться бы такому счастью, а мы…
Василий оборвал рассказ на полуслове. Грузовик поднялся в гору. На фоне Верблюд-горы тонула в зелени Усть-Невинская.
Станица заметно разрослась, раздвинулась. Со всех сторон к ней липли, пристраивались новые дома с сарайчиками, улицы удлинялись, растягивались. Особенно много строений выросло на южной стороне. Просторная низина от Верблюд-горы и до канала, питавшего водой электростанцию, была застроена — домики стояли один в один. Крыши на них либо черепичные, пламенно-красные, либо шиферные, цвета хорошо вымоченного полотна; не было ни одной крыши соломенной или камышовой. Издали свежо белели стены, виднелись изгороди. Улицы, как проспекты, широкие, прямые. Тополя, вербы, посаженные вдоль дворов, садочки, еще не укрывавшие ветками строения, своей молодой зеленью как нельзя лучше оттеняли нарядный цвет черепицы, шифера и побеленных известью домиков. Новоселы устраивались на кубанской земле не в пример старожилам Усть-Невинской, имевшим, как мы знаем, и кособокие хатенки и кривые улочки.
В новом квартале поселился и Василий Кондраков. Грузовик остановился возле плетеной изгороди, за которой стояли дом, сарай для коровы, курятник и свинушник. Окна, выходившие на улицу и во двор, были закрыты ставнями. Собака выскочила из конуры и, лая, загремела цепью на проволоке. Василий усмирил пса, заманил в сарай. Я вошел в калитку. Меня окружили куры.
— Киш! Голодное царство! — крикнул Василий, распугивая кур. — Ну и прожорливая птица — беда! Сколько ни корми — завсегда голодная!
На дверях ржавый замок. Василий достал из кармана ключ. В закуте, услышав голос хозяина, заскулил кабан. Огород с чахлыми деревцами, засаженный картошкой и свеклой, уходил к отлогому берегу канала. На воде гулял выводок гусей.
— Твои? — спросил я, указав на гусей.
— Первый год развожу, для пробы. — Василий снял замок. — Куда выгоднее кур! Сами себе харч добывают. Утром переплывут канаву и цепочкой уйдут на жнивье. Вечером также цепочкой возвернутся домой. А осенью посажу на откорм, наберут они жирку — и, пожалуйста, вези на базар…
В комнате ютился полумрак. Воздух тяжелый, душный, точно пропитан застаревшей пылью. В темных глазницах окон бились о стекло и нудно звенели мухи.
— Беспорядок у меня тут. — сказал Василий. — Без хозяйки — дом сирота. Мать, спасибо, помогает. Придет, корову подоит, кабана накормит, за птицей присмотрит…
Василию нужно было сдать смену и отвезти в бухгалтерию документы на зерно. Он пообещал быстро вернуться и уехал. Я остался один… Кажется, теперь еще надсаднее скулил голодный кабан и настойчивее бились о стекло мухи. Оставаться в хате не хотелось. Я взял полотенце и отправился к гусиной стае. Пока сидел на берегу, пока купался, солнце опустилось к закату. Из-за лесистых гор выплыли тучи, повеяло прохладой.
Возвращаясь домой, я услышал знакомый голос сестры Ольги. Она шла мне навстречу.
— Ой, матерь родная! — говорила она нараспев, мешая русские слова с украинскими. — Та кого ж я бачу! Братушка!.. Я зараз в огородной бригаде, работа у нас сдельная. Сидим мы, отдыхаем. А тут Вася подкатил и кажеть: «Мамо, чего вы тут сидите… У нас гость!» Так я прихватила помидорчиков и побежала.
Она обняла меня. Руки у нее твердые, сильные. Фартук подоткнут, и в нем, как в сумке, бугрились помидоры… Раскрыла ставни, распахнула рамы. «Вот горе, вот горе, — бурчала она, вытирая стол мокрой тряпкой. — Такой домишко и стоит весь день с закрытыми окнами, истинно, как слепец». Вышла во двор, позвала кур и бросила им горсть зерна. В ведре что-то отнесла кабану.