Шрифт:
Подслеповатые оконца на все лето занавешивались плотной материей, поэтому и в самые знойные часы в комнатах прочно залегал мягкий полумрак, и во всякое время суток под одной из занавесок жалобно плакала и отчаянно билась о стекло муха, потерявшая всякую надежду выбраться из неволи. Немаловажная деталь: земляной пол смазывался глиной, замешенной для прочности на свежем коровьем помете, и покрывался, как читателям уже известно, полынью и чабрецом. От этого зеленого коврика исходил запах только что скошенного луга. И еще одно бесценное ее достоинство: бабушкина хата была очень удобна для отдыха. Помню, не раз бывало, придешь уставший, изнуренный летней духотой и зноем, упадешь на диван и уже чувствуешь, как на твое тело наваливается приятная прохлада. И только-только щека коснется свежей, чуточку прохладной подушки, и ты уже засыпаешь под монотонный звук все той же, бьющейся о стекло мухи, вдыхаешь сладкий, ни с чем не сравнимый запах полыни и чабреца и спишь таким непробудным сном, каким никогда позже спать мне уже не доводилось.
— Чуешь, Мишуха, звенит, бедняжка? — спросила бабуся, прислушиваясь к жалобному жужжанию мухи под занавеской. — Еще и лета нету, а она уже мается. И як могла запорхнуть в хату? Ума не приложу. Известно, муха — существо вредное, а мне ее жалко. И раньше, бывало, сколько разов ловила и выбрасывала за дверь. Надо бы ее убить, а я не могу. Думаю, нехай живет. Не ее вина, а ее беда, шо не может выбраться из хаты. Придется и этой подсобить. — Бабуся осторожно, пальцами, прижала занавеску, поймала муху и, держа ее в жмене, отнесла за дверь. — Нехай себе гуляет на воле… Моя соседка Анфиса Твердохлебова, да ты ее знаешь, она моих годов…
— Жива еще тетушка Анфиса?
— Бегает, як и я… Так вот, Анфиса по секрету мне сказала, это залетает до меня вовсе не муха, а душа моего Ивана, — говорила бабуся, и чуть заметная грустинка теплилась на ее губах. — Анфиса так считает: когда воин погибает в бою, то его душа остается и живет в каком-нибудь существе. И хоть я не верю бабским выдумкам, а все ж таки, скажу тебе по секрету, и у меня иной раз думки бывают: а шо, может, и в самом деле это мой Ваня до меня является?..
— Бабушка, а трудно вам теперь одной без детей?
— А шо диты? — И в ее ласковых глазах я снова увидел так хорошо знакомую мне грустинку. — Диты давно стали батьками та матерями, а спокойствия в моей жизни, по-честному скажу тебе, Мишуха, як не було с дитьми, так его нема и без дитей. От взрослых дитей пошли внуки, и им бабушка нужна. — Бабуся шепелявила и оттого прикрывала косынкой рот. — Вот и с Катей, сам знаешь, шо було. Як же тут обойтись без бабушки? Одна я тогда пошла хлопотать за внучку, а Анисим так обозлился, шо на родную матерь было пошел с кулаками. Да я не испужалась. Кричит, шо и в райком пожалуется и в суд пойдет. А я ему: иди жалуйся, а дочку замуж выдавай. У тебя одна она, а у меня их было шестеро. И всю шестерочку взрастила. Пятеро тут, вблизи матери живут, один Толя удалился от меня. — Она тяжело вздохнула и заморгала повлажневшими глазами. — Эх, и встал бы Ваня да поглядел бы на своих деток да и на меня, старую, горемычную. Нет, не встанет Ваня, и мухой до меня не заглянет. — Кончиком косынки прикрыла рот и, смутившись, сказала, что никак не соберется поехать в Богомольное, чтобы вставить зубы. — Так посвистывает промеж них, шо аж самой себя слухать противно… — Она помолчала, вытерла платочком губы. — Росли мои детки сами по себе, як произрастает тот бурьян опосля весеннего дождя. Шо ни год, то и повзрослеют мои сыночки и дочки. Трудно было и прокормить галчат, обуть и одеть, та еще в то военное лихолетье. Всего пришлось испытать и изведать. Про ту мою житуху и написать невозможно, бо тому никто не поверит. Знаешь, як волчица оберегает своих детенышей? Ничего не страшится, кидается напропалую… Так кидалась и я. Нынче сама удивляюсь, як мне удалось взрастить всю шестерочку. Якось приезжал на хутор один писатель, нашенский, из Ставрополя. Интересовался моей жизнью, расспрашивал. Рассказала ему, як довелось испить горюшка. И телом своим согревала воробьят, и грех на душу брала, шоб их накормить, шоб они выжили, сердешные. Только про одну свою тайну я писателю не сказала.
— Расскажите мне, бабуся.
— И тебе, Мишуха, не скажу.
— Почему?
— То был мой тяжкий грех, и никому не надо знать про то, як все это у меня получилось.
— Бабуся, прошу вас, поведайте мне, вашему внуку, ту свою тайну.
— Поклянись, шо нихто от тебя ничего не узнает.
— Ну что вы, бабуся, я же не маленький, понимаю.
— Тот мой тяжкий грех, Мишуха, был в том, шо я двух мужиков убила. Старого и молодого.
— Вы? Как и когда?
— Давно. Еще в войну.
— Каким же образом? Расскажите, бабуся.
— Один человек знает всю правду, ему, як господу богу, все сказала. А тебе не могу, и не проси.
— Кто же он, тот человек?
— Следователь, каковой меня допрашивал… А тебе, Мишуха, расскажу, як я растила свою шестерочку, — сказала она, желая переменить разговор. — Дюже подсобил мне совхоз, спасибо ему. После войны в Богомольном открыли ентернат для чабанской детворы и для солдатских сирот. При нем школа, жилища, столовка. Зимой вся моя орава жила там, в ентернате. Старшие мои хлопцы до грамоты были не дюже охотники, учились так себе, ни шатко ни валко. Кой-як кончили пять классов и айда в степь, до меня, в отару подпасками. По овцам и Анисим, и Антон, и Алексей сызмальства кумекали, любили ходить с отарой. Ну летом, само собой, брала в степь и девчушек, тоже подсобляли матери. Пошли у нас приличные заработки, жизня наша полегчала. Один Толик, твой батько, не тянулся к овцам, а тянулся к грамоте. Дюже прилично учился и в Богомольном и в Москве и, вишь, покатил по заграничной линии, на разных чужих языках научился калякать. Послухаешь, як вин тараторит, руками разведешь — чудно! До чего же непонятно, не по-нашенски лопочет, будто и не мой сын. — Бабуся усмехнулась, прикрыв ладонью рот. — Якось приезжал в Привольный, один, захотелось мать проведать. За обедом, так, шутейно, зачал со мною по-каковскому калякать. Смех и горе! Гляжу на него, и мне становится страшно: будто и не мой Толик сидит за столом, як какой-ся чужестранец… В том же ентернате жили и мои дочки. Кончили пять классов, выросли, повыходили замуж. Твоя тетя Анастасия — в Богомольном, несчастливое у нее получилось замужество. Зараз живет со старшей дочкой Таисией, а младшие — Надя и Вера — учились в техникуме и там повыходили замуж, так что в Богомольное не возвернулись. А с мужем Анастасия развелась давно. Тетушка Анна — в Мокрой Буйволе, муженек ее работает на грузовике, живут ладно, при достатке. Детки выросли, старший сын, Никита, недавно женился… Так и поднялась вся моя шестерочка. Зимой находились в ентернате, а летом — со мной, в отаре — свои и подпаски, и третьяки, и арбички. Толик, твой батько, тоже одно лето ходил в подпасках, — добавила она с гордостью и вдруг оживилась, мелкие, спутанные морщинки у ее глаз посветлели. — Так як, Мишуха, советуешь мне ехать в Конгу до Толика?
— Трудно советовать. Слишком далекое путешествие. Не боитесь?
— Одному тебе сознаюсь: побаиваюсь. Но на людях и виду не показываю. Хоть оно и страшновато, а хочется погостить у младшенького. А то, не ровен час, и не увидимся.
— Увидитесь, — бодрым голосом сказал я. — Не вечно же отцу жить в Конго.
— Что-то нездоровится твоей бабусе, Мишуха, — сказала она грустно. — Видно, отгуляла свое Прасковья Чазова, отходила по степу… Был же у нас на хуторе случай. До Евдохи Прозоровой недавно приезжал сынок Федя из Краснодара. Да ты знаешь Евдоху Прозорову, помнишь тетю Дуню, такую веселую курносую бабу? Ох, как она в девичестве умела отплясывать страдание под гармонь — лихо! И танцевала босиком, чтоб было удобнее. А Гриша Прозоров, ее будущий муженек, тогда еще парень, шутник и разбышака, — погиб, бедолага, в войну. Так этот Гриша, так, шутейно, бросил Дуне под ноги верблюжьи колючки, сухие, думал, шо остановится и перестанет страдать. Куда там! Она их и не почувствовала, те колючки. У Дуни так затвердели подошвы, шо колючки только потрескивали у нее под ногами… Так это я к чему? До Евдокии недавно приехал сынок Федя на своей машине. С ним жинка и дочурка. Хотели забрать старуху к себе в Краснодар, чтоб у них жила. Евдокия была малость помоложе меня и собой такая завсегда веселая, хоть и теперь подавай ей гармонь. Ну, собралась она на жительство к сыну, уселась в машину, радостная и счастливая. Не успел Федя вырулить за хутор — хлоп, готовая наша Дуня, померла. В радости скончалась баба, вот какая бывает хорошая смерть. Так что, Мишуха, приходится и мне задумываться, и через те свои думки тянет меня к Толику. И хочу попросить у тебя один совет. Как мне лучше прибыть к Толику? С наградами на груди или без наград?
— По-моему, лучше с наградами, — не задумываясь, ответил я.
— И по-моему, так. А мои сыны твердят мне, шо там, в Конго, награды показывать не надо, никто в них ничего не поймет. А Толя и так знает, какая у него геройская мамка. — Глаза у старухи потемнели, она долго молчала, не глядя на меня и о чем-то думая. — Анисим твердит: поезжай, мать, без наград, дескать, Анатолий и без них встретит тебя радушно. Я этого знаю. Толя встретит меня с радостью, он от природы ласковый, не то что Анисим. И все ж таки хочется прибыть с наградами. Хоть внучке Оленьке покажу, пускай поглядит на бабушкины награды.