Шрифт:
– У моего отца есть машина.
– Мой дядя рубит деревья быстрее всех.
– Моя мама пишет письма в газету.
– Да, – говорила миссис Уизерс, облизывая край конверта, чтобы запечатать. – Я их порву.
Боб, ее муж, отпускал грубое замечание.
– Да, я их порву. Растопчу, сровняю с землей. Нас, женщин, нельзя недооценивать.
Иногда она подписывалась не Туи, а Матерью Четверых; а из Миро, маленькой красной ягодки, становилась Презирающей или, незатейливо и универсально, просто Матерью.
– Вижу, мне ответила Мать Троих, – говорила она. – Поставлю ее на место.
Ах, если бы деликатная Эми Уизерс могла хоть кого-нибудь поставить на место!
Потом ее муж, собиравшийся на какую-то встречу, кричал из спальни:
– Где мой лучший галстук в клетку? Мне что, всю жизнь его ждать?
И Эми Уизерс перебирала рубашки и носки, пока ее не сразит великолепие галстука в клетку.
– Вот твой галстук, Боб.
Она боялась мужа. Она шикала на детей, когда Боб возвращался домой с работы или когда по радио передавали заседание парламента.
– Достопочтенные джентльмены, – говорил Боб.
Достопочтенные джентльмены.
Он был лейбористом.
Впрочем, мы говорили о городе. Вы обязаны прочесть буклет, который можно купить за пять шиллингов и шесть пенсов, во время распродажи за пять шиллингов, а в Рождество за шесть шиллингов. Буклет расскажет вам о городе самое важное и покажет фотографии: городских часов, застывших на без десяти три (правильное положение рук при вождении автомобиля, как говорит местный автоинспектор); дома с бегониями в Гарденс и растерянного человечка, который наверняка служит там садовником, держащего бегонию в цвету; фотографию роз в розовой арке и папоротников в папоротниковых зарослях; фотографию мясоперерабатывающего завода, его собственного сада с причудливыми клумбами, и цеха, где рядами висят свиньи с торчащими вперед крошечными копытцами; шерстяной фабрики, шоколадной фабрики, маслозавода, мукомольного комбината – все это символизирует процветание, и богатство, и жирную землю; и, наконец, фотографию береговой полосы с длинной дугой яростной и голодной воды, бушующим морем, как называют его дети, где нельзя поплавать, не опасаясь отлива, и потому плаваешь осторожно, так же, как живешь, между флажками; и берегитесь щупалец водорослей и гальки, которую снова и снова засасывает в морскую пасть каждый раз, когда море делает ею вдох. Конечно, внутри волнолома есть бухта Фрэндли-Бэй, где можно плескаться, собирать ракушки и есть мороженое, купленное у Пег Уинтер, женщины-горянки, которая, как по обету, переезжает из города в город, оставляя за собой след из магазинов сладостей и мороженого, они будто вырастают из крошек или семечек, выпавших из ее кармана, и превращаются в красно-белые кафетерии со столами и стульями кремового цвета и высокими вращающимися стульями, что служат головокружительным аккомпанементом карамельному или клубничному молочному коктейлю.
И стеклянные стаканы наполнены шоколадом, темным или молочным, с фруктами или без них.
И все в стеклянном стакане бесценно.
5
Поет Дафна из мертвой комнаты.
Порой в этом мире мне казалось, что ночь никогда не кончится, а настоящий город не станет ближе, и я решаю постоять, чтобы перевести дух, под огромными эвкалиптами, которые живут в моей голове. Глаза привыкли к темноте, и когда я вижу высокие деревья с наполовину содранной корой и обнажающейся под ней белесой плотью стволов, я вспоминаю, как мой отец говорил мне, или Тоби, или Фрэнси, или Цыпке:
– Я с тебя шкуру спущу, ей-богу.
И я знаю, что дикий ночной ветер то же самое сказал эвкалиптам. Я с вас шкуру спущу.
И вот свисают полоски кожи. Я чувствую запах серо-голубых эвкалиптовых плодов, пять унций в каждом, ароматных и благородных, под моими ногами, и я снимаю туфли, и эвкалиптовые плоды впиваются мне в ноги, и я иду к побережью Уаймару, и море будет вползать в сны людей и струиться в их головах, выгрызая пещеры, где оно станет вздыматься, отдаваясь эхом, пока люди, изъеденные зеленым мотыльком, не начнут кричать внутри себя: помогите, помогите.
Тогда даже солнце движется из темноты в темноту, а я не солнце.
Да, даже солнце.
И почему после ночи будет такой сильный дождь?
Дождь.
На севере в зимнее время или в середине лета дождь капает на листы фольги, говорила моя мать, которая жила давным-давно там, где роятся осы, где неделя цветения и завезенные издалека пальмы; где нарциссы раньше, чем здесь, и раструбы у них более широкие и оборчатые, и где цветы более яркие, сочные, потому что растут в идеальных условиях памяти; и море, почему море более синее и теплое, а летом кишит акулами, о которых сообщают в газетах,
Видела на зеленой лужайке.
А тропинка в городе северном?
Тает под ногами.
И капли на серебряную фольгу.
И зимородок, яркий, сядет на телеграфный провод, будет выводить песню и разливаться серебряным сиянием.
Ах, Фрэнси, Фрэнси была в спектакле Жанной д’Арк, в шлеме и нагруднике из серебряного картона. Ее сожгли, сожгли на костре.
6
В полдень зал наполнился людьми: девочками в вязаных свитерах из белого шелка, каждая с пакетиком розового или белого кокосового льда по шиллингу из самодельного киоска с домашними сладостями; матерями, пахнущими так, будто они живут на закрытом складе талька и слежавшегося меха, и держащими в руках покупки с распродажи рукоделия: скатертями и полотенцами, украшенными вышивкой гладью, тамбурными и стебельчатыми стежками.
Был последний день учебного семестра и последний день Фрэнси в школе, хотя ей исполнилось всего двенадцать, после Рождества стукнет тринадцать. Она умела считать до тридцати по-французски. Она могла испечь слоеное тесто, тщательно смазывая его маслом перед каждым сгибом. Она умела варить саго, лимонное или розовое с кошенилью, и крупа превращалась из грязных зернышек, одинаковых, совсем одинаковых, пыльных и завернутых в бумагу, в лимонные или розовые жемчужины. Она знала, что капля йода окрасит банан в черный цвет и докажет содержание в нем крахмала; что вода – это H2O; что человек по имени Шекспир в лесу близ Афин придумал лунный сон. Однако при всей своей учености она так и не узнала, что отмеренное нам время всегда сокрыто и что люди похожи на стеклянные шарики в аттракционе; какое-нибудь нелепое обстоятельство выжимает из скупой и нищей человеческой судьбы непомерную оплату, а в обмен шарик получает привилегию кататься по светлому или темному ящику, пока не проскользнет в одну из маленьких нарисованных дырочек, где его ждет так называемое предназначение, и там всю жизнь катится по кругу из разочарований.