Шрифт:
— Ох, и хитер ты был, отец Павел, — перебивает батюшку его келейница Марья Петровна. — Нет-таки к простой монахине идти! А все к игуменье, казначее!
— У простых самих того…, сама знаешь, Маруся, чего! Цолковый у них, хоть и целый день ори, не выклянчишь, — отшучивается отец Павел и продолжает свой рассказ:
«От казначеи — к благочинной. Сидит за столом в белом апостольнике, чай пьет.
— Матушка Севастиана! — кричит ей келейница. — Павёлко пришел, хочет Христа славить.
Она, головы не повернув, говорит: «Там на столе пятачок лежит, дай ему, да пусть уходит».
— Уходи, — всполошилась келейница. — Недовольна матушка благочинная.
И уже больше для благочинной, чем для меня, возмущается: «Ишь, сколько грязи наносил, насляндал! Половички какие чистые да стиранные! Уходи!»
Развернулся, не стал и пятачок у ней брать. Ладно, думаю… Вот помрешь, по тебе тужить не буду! И в колокол звонить не пойду, так и знай, матушка Севастиана! А слезы-то у меня по щекам рекой… Обидели».
Как болит душа от обиды — и что делать? «Обидели тебя — помолись быстрей за обидчика, — учил о. Павел, став уже седовласым старцем. — Ведь обижающий тебя причиняет самому себе гораздо большее зло». Но кто знает, что ближе к Господу — с годами выстраданная мудрость или детское «и в колокол звонить не пойду»?
«А с колоколом связано почему? — продолжает о. Павел. — Это был еще мой доход в монастыре. Умирает, к примеру, мантийная монахиня. Тут же приходит гробовая — Фаина была такая, косоротая — опрятывать тело усопшей, после чего, облачив, кладут в гроб. Нам с Фаиной оставляют мантейку от облачения усопшей, и мы идем с нею на колокольню. Час ночи или час дня, ветер, снег или дождь с грозой: «Павёлко, пойдем». Забираемся мы на колокольню, ночью звезды и луна близко, а днем земля далеко-далеко, Молога как на ладошке лежит, вся, словно ожерельями, обвита реками вокруг. Летом — бурлаки по Мологе от Волги баржи тащут, зимой — все белым-бело, весной в паводок русла рек не видать, лишь бескрайнее море… Гробовая Фаина обвязывает мантейкой язык колокола, того, что на 390 пудов. Потянула Фаина мантейкой за язык — бу-у-м-м, и я с нею — бу-м-м! По монастырскому обычаю, на каком бы кто послушании ни был, все должны положить три поклона за новопреставленную. Корову доишь или на лошади скачешь, князь ты или поп — клади три поклона земных. Вся Русь так жила — в страхе перед Богом…
И вот эта мантейка висит на языке колокола до сорокового дня, там уже от дождя, снега иль ветра одни лоскутки останутся. В сороковой день соберут эти лоскутки — и на могилку. Панихиду отслужат и мантейку ту в землю закопают. Касалось это только мантийных монахинь, а всех остальных хоронили, как обычно. А мне за то — Павёлко всю ночь и день сидит на колокольне — рубль заплатят. Это был мой трудовой доход. Слава Богу, умирали не часто». И жизнь, и смерть — всё это, словно таинственная песня, оттого-то в Церкви так много поют. Пели и в обители: помимо богослужебных песнопений, любили петь особые, очень трогательные, одновременно и народные, и духовные песни — отец Павел потом знал их великое множество. Это своеобразный монастырский фольклор — ныне, увы, настолько потерянный, что мало кто помнит слова и мотив этих песен. Батюшка, служа в Верхне-Никульском, успел записать в своих дневниковых тетрадях многое из того, что пелось в Мологской обители. Вот одна из таких песен, памятная батюшке — «этот стишок очень любили петь в монастыре на именинах»
СОЛОВЕЙ
Ты не пой, соловей, против кельи моей
и молитве моей не мешай, соловей!
И зачем напевать, что стараюсь забыть
и в душе воскрешать, что нельзя воскресить.
Я и так много лет безутешно страдал,
много бед и скорбей с юных лет испытал.
И теперь я боюсь той судьбы и людей
и о прошлом молюсь в бедной келье моей.
Улетай, соловей, в те родные края,
улетай, соловей, где отчизна моя!
Ты пропой неясно ей, как с больною душой,
вспоминая о ней, заливаюсь слезой.
Ты пропой еще там, как живу я в тиши
и люблю только храм — рай земной для души.
Хоть мне больно забыть те минувшие дни,
но я должен любить только четки одни.
И скажи, что я слез уж теперь не боюсь,
лишь одних прежних грез да падений страшусь.
Прилети, соловей, когда кончу свой путь, на могилке моей тогда сядь отдохнуть.
Ты пропой, как я жил, как все скорби терпел,
как скорбящих любил и их сердцем жалел.
И пропой, как прощал всех врагов я своих и
Творца умолял о прощении их.
Ты пропой, как крест свой, данный мне от небес,
как бы дар дорогой я с терпением нес.
Иль обиды за грех от врагов я имел,
тогда вместо утех я молился и пел.
Полети ты к тому, кто жалел здесь меня,
и скажи ты ему, где могилка моя.
Пусть вздохнет обо мне, вспомнит, кто здесь такой
и с душой пропоет «Со святым Упокой».
Улетай поскорей прочь от кельи моей
и молитве моей не мешай, соловей…
Так размеренно — в трудах и празднованиях, молитвах и песнопениях — протекала жизнь в одной из самых отдаленных обителей Ярославской епархии, Мологском Афанасьевском женском монастыре. Даже революционные потрясения на первых порах не поколебали вековые устои северорусской глубинки. Но страшный для России 1918 год не обошел стороной и Мологскую землю.
Глава IV. «Оставляю обитель на руки Царицы Небесной…»