Шрифт:
— Хоть бы пощекотали русскую барышню, что ли! — подмигнул он солдату. — Скоро пустят в расход, останешься, осел, с носом. По-моему, она не из уродливых, как думаешь?
— Эта женщина беременна, господин плутоньер-мажор, не нужны мне такие! — возразил наконец жандарм, пытаясь хоть как-то заявить о своем мужском достоинстве… Поди ж ты, тоже разбирается в таких вещах!
— Ну и что же… с набитым брюхом еще пикантнее! Как видно, не приходилось? — подмигнул он подчиненному. — Но постой, постой, деревенщина: откуда тебе известно, что она брюхата? Значит, успел все-таки пощупать?
— После приземления, господин плутоньер-мажор, лишилась чувств, поэтому повезли на осмотр во врачебный пункт.
— Черт с нею, даже если беременна! Велика важность. Все равно приставят к стенке… — он еще раз подмигнул солдату, собираясь уходить. — А в общем, смотри, чтоб не вздумала смыться.
— Слушаюсь, господин плутоньер! — взял под козырек жандарм.
— Тем более что сообщника долго ждать не придется, — громко, чтобы слышала арестованная, добавил он. — Лес уже оцеплен, так что отсрочка будет недолгой: расстреляют вместе. Немцы пришлют свою команду, нашим пулям не доверяют… — Он оглянулся, проверяя, не слышала ли она последних слов, и, напевая под нос: "Приколола к волосам василек, эх…", вышел, хлопнув дверью.
…Когда бы только Илона ни представляла себе свой последний, смертный час, она мужественно прощалась с жизнью, произнося страстные, пламенные речи, бросающие вызов палачам… Сейчас же не могла избавиться от горькой мысли: так нелепо попасть в лапы к этим мерзким жандармам и даже не попытаться удрать…
Волох исчез в темноте, не успев развязать лямки парашюта, не успев сказать хоть слово на прощанье, — и все осталось неясным, смутным, к тому же эти недомолвки в самолете… Конечно, он не имел права задерживаться, и оба они знали об этом. Важнее всего был пакет! Ни за что на свете он не должен попасть в руки к врагам. Все это так, но — ни единого словечка! А что, собственно, она хотела услышать от него?
Илона лежала в углу, брошенная на затоптанный пол, перед глазами все время мелькали ботинки жандарма.
Этот молоденький солдат даже из простого любопытства боится посмотреть на нее…
В голове метались горькие мысли. Что же она все-таки хотела услышать от Волоха? Значит, не суждено ей стать… Не суждено! Глупости! Бесполезные сетования! Скорее бы расстреляли — одним разом оборвутся все тревоги. Неужели будут тянуть с допросами, попытаются вырвать что-то? Разве не понимают: не услышат от нее ни слова? Как хорошо было бы вот сейчас, в эту самую минуту, со всем покончить. Сейчас, пока не пришло еще отчаяние. Пока на сердце только горечь из-за мерзких слов плутоньера. Ребенок… Из-за него поскорее бы со всем покончить, чтоб не успеть свыкнуться с самим этим словом!
Ребенок…
"Может быть, хоть отец останется в живых!" — наконец-то произнесла она слова, в которых могло быть хоть какое-то, самое ничтожное утешение. Но может случиться, что он никогда даже не отдаст себе отчет в этом… И некому будет сказать… Только какой это отец, если ребенок не успеет даже родиться на свет?
На лице у нее, под глазами, наполовину прикрытыми ресницами, то появлялись, то пропадали темные пятна. С удивительной равномерностью, беспрерывно… Она закрыла глаза. Потом снова подняла ресницы — часовой, все тот же молодой солдат, по-прежнему стучал ботинками по настилу пола. Впрочем, она не видела его в лицо, не знает, тот ли… Солдат ходил, слегка пригибаясь, стараясь не задевать штыком потолок. Он казался хилым, тщедушным, с узкими плечами. Какой-то безликий, не поймешь, что за человек… Фуражка низко надвинута на лоб, пальцы крепко сжимают ремень винтовки — иначе соскользнет с плеча. Беспрерывно отмеривает одно и то же расстояние и даже не повернет головы, не посмотрит на нее. Его обязанность — равномерно отсчитывать шаги, и только.
Илона с напряжением ловила глухой перестук ботинок, пока наконец не подумала, что этот жандарм — кто бы он ни был — ни за что не сможет нарушить своей размеренной ходьбы, даже машинально изменить ее направление. "Если остановится хоть на секунду — больше не сдвинется с места".
Потом ей велели встать, повели в кабинет, к шефам. Там снова окружили, стали допрашивать. Говорили на какой-то смеси языков: румынского, венгерского, немецкого. Задавали вопросы быстро, стремительно, чтоб не успела опомниться…
— С какой целью?
— В чем она заключалась?
— Имя убежавшего?
— Кто направил?
— Откуда засланы?
Она ошеломленно озиралась. Старалась экономить силы, понимая — впереди ждут пытки.
— Мы имеем все основания немедленно расстрелять тебя, — сказал наконец старший из немцев. Потом добавил: — Вернее, вас обоих.
"Значит, его тоже схватили? — забилось в груди сердце. — Хоть бы успел уничтожить пакет!"
— Однако законы третьего рейха позволяют расстрелять только тебя, — начал объяснять офицер. — Что же касается ребенка, которого носишь, то он имеет право на жизнь. В соответствии с законом, беременную женщину казнят после родов.
"Зачем же плакать, господи?" Нужно утереть слезы, но она не может поднять руки. Всю жизнь презирать слезы — и вот теперь плакать перед фашистами! Как будто в самом деле ее осчастливило великодушие их законов… Ненавистные женские слезы! Она пала в своих глазах, этими слезами унизила достоинство коммунистки!
"Но почему, почему рыдания душат горло?" Она не знала, не могла решиться ответить на этот вопрос. Да и какое значение имели слова, что они могли объяснить? Ее подвели к столу, и какой-то тип снова стал оглушать градом вопросов. Она даже не сразу поняла, на каком языке он говорил. Какая-то странная, невразумительная смесь. Вон как сближает чинов из военной полиции ее арест! Истинное братство палачей — венгерских с немецкими и румынскими…