Шрифт:
Поняв, о чем идет речь, на сей раз Петрика засунул руки в карманы, повернулся к нему спиной.
— Эй ты! — закричал Цурцуряну. — Я отвалю тебе сполна! — Он вынул из кармана целую пригоршню монет и потряс у него над ухом. — Хватай, Лупоглазый, тепленькие! Наешься до отвала. А то на тебе один только козырек и держится! — Он дружески захохотал, натянув ему кепку на самые глаза.
— Мы не продаемся, — бросил ему Рошкулец, глядя на него снизу вверх, и указал на дверь.
Цурцуряну страшно оскорбился. Досада душила его.
«Заморыш… Возьми двумя пальчиками за горло — и целуй, мамаша, холодный труп».
Но этот упрямый и нелепый человек нужен был ему живым. Ведь признание этого большевика еще больше возвысит самого Цурцуряну в глазах людей. У его ног была вся окраина с потаенными квартирами, девками, маклерами и сводниками, для него открыты были все двери заведения Майера, — но ему нужен был Петрика Лупоглазый.
Вскоре подвернулся другой случай встретиться с ним.
При столкновении безработных с полицией Рошкулец вместе с несколькими товарищами был пойман, жестоко избит и посажен в каталажку.
Вся окраина говорила об этом. Когда Цурцуряну услыхал, что Петрику освободили до суда, он сел в фаэтон и поехал к нему.
Цурцуряну с порога увидел Петрику. Он возился с мальчиком лет восьми и девочкой лет четырех-пяти. Дети ссорились из-за большой головки осенней редьки. Отец забрал редьку и решил спор мирным путем, быстро и ловко очистил редьку от кожуры и разрезал пополам. Одну половинку положил на полочку, а вторую нарезал на белые, как снег, дольки, посолил, растер, уложил красиво на ломтики хлеба и разделил между детьми, которые тут же стали их уплетать.
— Ну вот вам и бутерброды, как у барчуков. Чего еще вам? Глядите, какая славная редька! Пролетарское сало! — рассмеялся Лупоглазый, приглашая Цурцуряну в дом. Он тщательно вытер руки и глядел на гостя спокойно и доверчиво, как на жующих редьку ребятишек. Пожал ему руку и предложил сесть.
Цурцуряну продолжал стоять. Высокий, стройный, маленькая голова, вьющиеся на висках волосы. Шляпа, воротничок, галстук…
— Они проголодались, как щенята, — сказал, словно извиняясь, Рошкулец. — Меня не было всего несколько дней — и вот, пожалуйста, они и растерялись. Хотя я оставил дома здоровенного мужчину, которому целых семь лет… Отсутствовал несколько дней — и пожалуйста… — Рошкулец сразу погрустнел. — Они хотят, чтобы я всегда был дома… Они-то хотят, а господа из сигуранцы…
Цурцуряну осмотрел нищенскую на вид комнату.
— Петрика, я бы тебе мог дать работенку… — решился он наконец.
Рошкулец помрачнел. Он крикнул ребятам, чтоб они пошли погулять, подышать свежим воздухом, отвел их за руки до дверей и вернулся.
— Какую же работу ты хочешь мне дать? — вызывающе спросил он.
— Ну-ну, полегче, браток! Ладно, никакой такой работы, и пусть будет мир между нами! Сдаюсь, — отступил Цурцуряну. — Я ведь помочь тебе хочу, ты теперь безработный. Чем черт не шутит — когда-нибудь и я пойду за твоими большевиками. Ну, что скажешь, Петрика? Сделай из меня большевика, а то мне жизнь надоела. Чертовски надоела! Что тебе стоит!
— Сделать из тебя коммуниста? — грустно усмехнулся Рошкулец, опускаясь на стул. — Ты взломщик, Цурцуряну. Ведешь легкую, разгульную жизнь… любовницы, гулянки, компании… Ты за золотом гоняешься, выходишь сухим из воды, взятки суешь направо и налево, а трудиться не хочешь.
Цурцуряну возмутился:
— Что? Я не работаю, Лупоглазый? Я?!
— Хоть бы меня приняли, — продолжал Рошкулец, не слушая. Цурцуряну так и застыл на месте от удивления. — И меня не принимают в коммунисты. Дескать, я полустихийный элемент… Не выдерживаю линию… Товарищи говорят, что мне нужно расти. Вот какое дело. Теперь понял?
Он поглядел на Цурцуряну и, видя, что тот сидит как оплеванный, сбавил тон:
— И еще. Недавняя демонстрация безработных, где меня схватили… Говорят, что она была проведена стихийно, не вовремя. Снова «элемент», понимаешь, «линия»! И тут, как нарочно, шпики из сигуранцы освободили меня, а тех, кто шел в самом хвосте и не вымолвил ни слова, тех держат взаперти. Почему меня освободили? — с отчаянием спросил Петрика. — Ведь я не хуже других, и если мне когда-нибудь попадется в руки легавый, я его не пощажу. Ненавижу до смерти всю эту свору! Я боюсь, что товарищи перестанут мне доверять, заподозрят в чем-нибудь, — тогда меня никогда не примут, и тогда, значит, я зря живу на свете…
Глаза у Петрики были сейчас, как окошки хижин на закате, когда солнце тайком освещает их.
— Они примут тебя, Петрика! — воскликнул взволнованно Цурцуряну, вскакивая на ноги. — Я сделаю так, что тебя примут!
Он вытащил из кармана пиджака бумажник, рванул из него толстую пачку денег, взмахнул ею в воздухе, как веером, и с треском швырнул на стол.
— Сто косых! От Мити Цурцуряну! Возьми их в руки, пощупай, тепленькие! — Он тревожно посмотрел на Петрику, как бы тот не отказался. — Раздели их по своему усмотрению. Только чтоб коммунистам, политическим безработным. Купи им обувь, все, что нужно… Скажи им, что это за душу Митьки, слободского голодранца. На эти красненькие выкупишь всех арестованных, кого пожелаешь! Если еще потребуется, дам еще? Только мигни мне, дай знак… Сто косых — это десять тысяч лей. Бери и делай, что велит тебе сердце. Чтоб видели все коммунисты, что ты с ними, Петрика, и они примут тебя!