Шрифт:
Заночевать там не удалось. Лишились отдыха и гостеприимства добрых хозяев. Поступил приказ — продвигаться вперед. Хозяева дали нам в дорогу мяса.
— Счастливого пути!..
Прикорнул чуток прямо на коне, в пути.
Был у нас короткий, но тяжелый бой. Гитлеровцы отступили в сторону Балтийского моря.
Мои солдаты бодры духом и очень горды своими победами. Они теперь часто и не окапываются. Победители ведь!..
Рассвело. Мы гоним гитлеровцев. Устроили короткий привал в расположении артиллеристов, перекусили. Вдруг ловлю на себе взгляд — это молодой солдатик в упор смотрит на меня.
— Здравствуйте, товарищ старший лейтенант! — произнес он по-армянски, ошеломив меня.
— Мовсес! Дорогой!..
Он был моим учеником в селе Хнацах. На меня дохнуло родимым уголком. Я попросил капитана отдать мне Мовсеса, пусть взамен берет хоть двух солдат. Капитан отказал.
— Мовсес Погосян мне самому очень дорог. Не могу его отдать.
Я обнял Мовсеса, расцеловал. Его кудрявые волосы, казалось, еще благоухали родиной. А во мне осталось хоть что-нибудь?
Сердце мое сжалось до боли. Я расставался с ним, как с родным.
Полдень. Новое столкновение с противником.
Хорошо, что капитан не отдал мне Мовсеса. Вдруг бы его убило? Ужасно быть свидетелем смерти дорогого человека. Мовсес тогда, прощаясь со мной, спел мне песню:
На окраине Керчи рос зеленый лес. Пули в нем свистели, Кровь рекой лилась…Я даже вздрогнул. Это очень старая песня, только чуть изменена. Отец ее часто пел с моим дядей, Арменаком, красным партизаном. Только они пели не о Керчи.
На окраине Сарыкамыша рос зеленый лес. Пули в нем свистели, Кровь рекой лилась…Отец мой участвовал в боях под Сарыкамышем, когда ему было столько же, сколько мне сейчас. Вот и снова война. Тридцать лет молчала забытая песня. Что возродило ее? Новая война и новые потоки крови. Вот и снова звучит голос некогда пролитой крови…
Англо-американские войска высадились на юге Франции и там сейчас ведут сражения против фашистских армий. Французы сформировали полки освобождения и гонят гитлеровцев со своей земли.
— Есть и горестные вести, — говорю я Сахнову.
— Опять горестные?
— Да. По личному повелению Гитлера расстреляли Тельмана.
Сахнов обнажил голову. Эрнста Тельмана все любили и уважали. Только у нас в Армении в тридцатых годах несколько тысяч новорожденных мальчишек нарекли его именем: Эрнстами и даже Тельманами…
Жара стоит невыносимая и какая-то мертвая, даже по ночам ни ветерка не шелохнется, и мы в землянках и окопах задыхаемся. Я сплю все больше на открытом воздухе, где-нибудь под деревом.
Поспела вишня. Что это, братцы? Значит, зреют еще в мире плоды, а мы уж и забыли об этом! И малина тоже созрела в этом зелено-теплом мире.
Что еще созрело?
Мой плач.
Сегодня двадцать первое августа. Через четыре месяца и семь дней мне исполнится двадцать один год. Записи мои на желтой бумаге.
По шоссе идет танковая часть. Грохот, пыль… Я сворачиваю коня на обочину, в траву. И вдруг вижу на одном из танков знакомого. Это Цатурян, шофер из моего родного городка. Придерживаю коня.
— Ваго!
Он спрыгивает с танка. Растерялся от радости.
— Жив!!!
Ваго — командир танка.
— Вот, Ваго, идем теперь вперед.
— Да, — сказал он весело, — по той дороге, что отступали. Ничего, скоро уже… Жаль только, наших много погибло…
Я нагнал Ерина. Он и Шура были последние дни на других позициях. Ерин мрачен. В глазах у Шуры слезы. Ерин вздохнул:
— Твою Шуру забирают у нас в санбат.
— Почему?
— Приказ.
— Чей приказ?
— Не нам его обсуждать, — сказал Ерин. — Уходит, и все тут.
У ног Шуры лежит ее вещмешок. У меня дыхание перехватило, словно кто душит. Шура уйдет, и мы, может, никогда больше не встретимся.
— Там тебе будет спокойнее, Шура, — по-отцовски сказал Ерин. — И от нас это недалеко…
Я стиснул зубы, чтобы не закричать. Шура вся сжалась.
Мне стало ее ужасно жаль. Я вдруг будто впервые до конца ощутил, какая она мне родная, часть моей жизни!.. Снял с руки часы.