Шрифт:
— Красивая. Красивая.
Потом бережно сняла шляпку, поднесла ее к лицу, вдохнула сладковатый запах магазинной отдушки и прошептала:
— Матильда…
— Ты запомнила имя той несчастной? — удивился он. — Да, Матильда была очень красива, но ты в своем безрассудстве уничтожила ее красоту. И сгубила еще двоих ни в чем не повинных молодых людей…
Не успел он и глазом моргнуть, как она повисла на нем, запустив пальцы под кашне и раздирая шов отросшими ногтями. Она пиналась, кусалась и истошно вопила:
— Нет! Я — красивая! Я — Матильда!
Утихомирить полувершковую фурию удалось только с помощью дежурившего в коридоре помощника господина Канегисера. Монаду на несколько дней поместили в кондильяков короб, сеансы по установлению психической связи временно прекратились. А когда он вновь вошел к ней в комнату с тщательно загримированным припухшим укусом на щеке — раны у него теперь заживали плохо, как у голодающего, — и, напустив на себя учительский вид, спросил, понимает ли она, за что была наказана, она уставилась на него в упор и тихо повторила:
— Я уронила канделябр.
***
Она быстро учила буквы и цифры, с лету вызубрила и длинную цитату из «Русской грамматики» Смирновского. Было забавно и жутковато слушать, как она на все лады повторяет: «Россия — наше Отечество. Смерть неизбежна. Дитя, оглянися! Впредь тебе, невежа, наука…»
Больше всего ей нравились рассказы о животных и об автомобилях. Жадное детское любопытство к внешнему миру сочеталось в ней с детским же упрямством. Узнав в подробностях печальную судьбу красавицы Матильды, чей образ не давал ей покоя, она продолжала твердить, что не сделала ничего плохого и вся ее вина заключается в опрокинутом канделябре. Читая вслух записанные газетчиками сетования безутешных родственников и друзей, он замечал, как она горестно морщит лоб и выпячивает нижнюю губу, делаясь совершенно неотличимой от растроганного печальной сказкой ребенка. Но признавать, что ответственность за произошедшее лежит на ней, она упорно отказывалась, а ведь чувство вины, равно понятное и человеку, и духу, могло бы стать добротным крючком для установления психической связи.
— Они звали меня, — говорила она. — Они хотели, чтобы я пришла. А я хотела туда, под белую кожу…
— Они звали не тебя, они вообще не имели ни малейшего представления о том, чем занимаются. Созданиям вроде тебя не место среди людей.
Девочка вскинула левую бровь:
— Но мы всегда были рядом с вами.
— Верно, были рядом, но мы не смешивались. Как вода и масло, ты видела, что бывает, если попытаться смешать воду и масло? Ах да, тебе негде было изучать естествознание… Мы заглядывали друг к другу, как прохожие смотрят с улицы в освещенные окна, и лишь в редчайших случаях кому-то удавалось побывать в гостях на другой стороне. Но теперь…
— Что — «теперь»?
Он развел руками:
— Все смешалось!
— Как вода и масло? А что такое масло?
***
На следующий день он принес вареное яйцо в серебряной рюмке, которую пришлось одолжить у соседки Леночки. Та, услышав просьбу, захлопала в ладоши:
— Так и знала, так и знала, что у вас роман!
— Вы полагаете, что любовная связь непременно предусматривает кормление яйцом всмятку?
— Можете язвить сколько угодно, — Леночка приблизила к нему свое розовое, благоухающее земляничным мылом личико, — но признаки несомненны: задумчивость, рассеянность, тяга к новизне… — Она постучала ноготком по злополучному столовому прибору. — И эта отметина на лице, вы дрались за нее?
— Скорее — с ней.
— Боже, какая страсть…
Он не стал разубеждать Леночку. Она везде видела амурные намеки, он — злоумышляющих иномирных созданий, но и то и другое было лишь издержками профессии.
***
Поднос с серебряной рюмкой он осторожно опустил на пол и начал объяснять своей подопечной, что человеческий, вещный мир, в котором они оба сейчас находятся, — это что-то вроде тонкой скорлупы, некогда пребывавшей в хрупкой целости. А под этой скорлупой и над ней лежат иные пределы, недоступные людскому пониманию, где время течет по-другому или стоит на месте, где пространство имеет свойства, которых ни одно материальное тело не выдержит. Однако в этих пространствах, как для людей теперь уже очевидно, обитает множество видов иных, нематериальных существ…
— Гахэ, — перебила она, указывая себе в яремную впадину.
— Да. Гахэ, — повторил он и вдруг впервые ее увидел.
Светящийся кружок вспыхнул под тонкой кожей детского горла, высветив сеть сосудов, и стал подниматься вверх, к лицу, дрожащий и теплый, как пламя свечи. Он смотрел, как наполняются молочно-белым сиянием ее глаза, и в памяти вертелись строчки из стихотворения, которое любил цитировать господин Канегисер: «Какой-то… та-та-та-та… таинственный, пусть будет таинственный…»
…Но брезжил над нами Какой-то таинственный свет, Какое-то легкое пламя, Которому имени нет.Таинственный свет задрожал и угас, а он с тайной гордостью отметил про себя, что научился различать новую категорию монад — и не какую-нибудь, а скрытных и редких сноходцев, имеющих весьма зловещую репутацию.
— Все пребывало в равновесии, миры были цельны и не смешивались между собой, — продолжил он и, подняв ложечку, несколькими быстрыми ударами раздробил скорлупу. — А потом нечто из ваших пределов, некий необычайно могущественный дух, возжелал пробиться сюда, к нам. Точно неизвестно, преуспел ли он в своей затее, однако… — Последний удар оказался чересчур сильным, из-под скорлупы брызнул желток. — Наступил конец света. Известное нам мироздание было разрушено, но мы этого не заметили, потому что были слишком заняты войнами и революциями. А может, войны и революции, наоборот, стали результатом поломки мира, как циклопические волны, которые поднимаются от землетрясений на морском дне… Неважно. Главное — теперь люди живут, производят потомство и даже танцуют фокстрот на обломках прежнего мира, и эти обломки отдаляются друг от друга все дальше. А оставленное тем, кто пытался пробиться с вашей стороны, великое множество разломов, трещин и прочих прорех сделало каждый обломок опасно проницаемым для незваных гостей. Для таких, как ты.