Шрифт:
— Сейчас что-нибудь придумаем, — сказал комбриг. — Панкратьич! — обратился он к водителю. — Мигом во второй батальон к капитану Тернистому. Пусть комбат прикажет первой роте запрячь танк и привезти сюда дерева на хату. Немцы в лесу много оставили штабелей сосны, дуба…
— А разве танки «запрягают»? — искренне удивилась Маланка Омельяновна.
— Если в лес по дрова, то запрягают, мамаша.
Панкратьич положил на стол солдатский вещмешок с продуктами. Козырнул:
— Есть ехать к капитану Тернистому!
Никифор с замирающим сердцем вбежал в сад. Остановился. Положил ладонь на обгоревший ствол одной из вишен. С нее он в детстве сдирал клей, вкусный такой — не передать словами.
А по этой вишне с двумя стволами от одного корня он, возвращаясь с поля домой, сверял вечером по солнцу время. Работать приходилось и прицепщиком, и трактористом, и комбайнером. Под той вон вишней, опустившей низко к земле ветки, стоял с Мариной. Под ней обнимал Марину, впервые поцеловал.
«Где теперь она? Забрали в Германию? Погибла в партизанском отряде? А может, вышла замуж за какого-нибудь полицая?.. — сердце Никифора забилось громко, учащенно. — Нет, Марина не способна на такую подлость… Надо спросить у матери. Правда, она не хотела, чтобы я гулял с Мариной. Ну и что? Матерям всегда кажется, что их сын самый красивый человек на свете и жена должна быть тоже писаной красавицей…»
Все в саду для Никифора было милым, родным. И вишни с опаленными стволами, и высохшая на солнце трава, и запыленные, потрескавшиеся листочки подорожника, и зеленый спорыш. Такие сады он не раз видел и в донских станицах, и в селах под Сталинградом. Но в родном саду, на родном подворье даже высокая лебеда возле кучи перегноя, даже чертополох и белена не такие, как всюду. Нет, это не обычные сорняки. Это какая-то неотъемлемая часть тебя самого, кусочек твоей жизни. Они видели твои первые шаги, знают тайны твоего детства, твоей юности…
Никифор подошел к полковнику. Майборский сидел на старом табурете у стола. Никифор хорошо помнит этот стол. Помнит даже большой, похожий на кошачью голову сучок на нем. Рядом шелестели уцелевшие вишенки уже слегка подсохшими, красноватыми листьями с желтоватой каймою. Еще неделя-две такой сухой осени, и вишни распрощаются со своей листвою.
На столе консервы, три банки «второго фронта», сухари, кулек с сахаром-рафинадом. Мать поставила чугунок с тыквенной кашей. Каша еще немного парила.
— Сахар вы оставьте себе, — сказал комбриг Маланке Омельяновне, заглядывая в чугунок. — Не каша, а само солнце! Еще и вишневым дымком приправлена…
— Вместо молока. Забрали немцы корову, съели свинью, переловили почти всех кур, — пожаловалась Маланка Омельяновна. — Ничего, как-нибудь проживем. Есть тыквы, буряки. И кукурузы немного, и картошечки… Сынок, а чего это ты за столом не снимаешь свой шлем? Грех же! Хоть на шевелюру твою посмотрю. А то и подергаю! Или ты стриженый?
— Каша на солнце похожа, потому что тыква желтая и собирала лучи солнца, — сказал Никифор, будто и не слышал замечания матери.
Майборский бросил на него осуждающий взгляд.
— Не принято сидеть за столом в шапке.
— Но мы же не в хате, — буркнул Никифор и нехотя снял шлем, пересел на другое место, чтобы мать не видела рассеченное осколком левое ухо. — Мы ведь на подворье, в саду.
Маланка Омельяновна наложила в миски каши.
— Ешьте, дорогие гости. Угощайтесь тем, что бог послал.
— Не бог, а вы, мамаша, — улыбнулся Майборский, — Ведь это вашими руками выращена тыква. — Он съел пару ложек, причмокнул языком. — Вкусная! Давно такого лакомства не пробовал.
— Какое там лакомство, — возразила Маланка Омельяновна. — Обычная наша теперь еда.
Мать все же заметила, что у сына рассечено левое ухо. Ужаснулась, но ничего не сказала. Только горестно вздохнула. «Так вот почему ты ходишь в шлеме…»
Слезы застыли на глазах Маланки Омельяновны. Думала, что давно уже все выплакала. А они, как подземная вода в родной кринице, подкатились к глазам и задержались там на мгновение.
Маланка Омельяновна сидела за столом, сложив руки на груди, и смотрела на своего Никифора. Она словно окаменела. В ее выцветших глазах сейчас было столько ласки, что ее хватило бы на всех бойцов-разведчиков, которыми командовал Никифор, на всех танкистов полковника Майборского.
«Забежал все же мой сыночек! Хромаешь. Шофер сказал, что у тебя была перебита ножка. А еще ведь и шрамы на щеке и на руке. И ухо рассечено. А какие же у тебя, Никифор, раны еще и под рубахой?..»
— Ты, сынок, наверное, в госпитале не долежал? — покачала головой Маланка Омельяновна.
— Было такое, — кивнул Никифор. — Ничего, раны заживут, мама. Впереди — Днепр, а там — Вышгород и Киев!.. Спасибо за кашу!
— Уже уходите? — всплеснула руками Маланка Омельяновна. — А я еще и не насмотрелась на тебя, сынок. Может, какое-нибудь зелье дать, чтобы нога скорей зажила? Ты же немного хромаешь. А у вас, Виктор Петрович, рука ранена… Ой, бедные вы мои!.. Когда же кончится эта проклятущая война?..