Шрифт:
— Ну зачем ты так говоришь, ведь тебя только вчера выпустили, а нынче святой праздник, — с упреком заметила мать. — Не ходи к ним, не ходи больше к качелям, эти люди тебя ненавидят — ты сильнее их, девушкам больше нравишься. Держись от них подальше, не то и на себя навлечешь беду, и на других тоже.
В словах матери звучала тихая мольба и укор.
— Что Ээви делает? — спросил Виллу.
— Что ей делать-то? — ответила мать, и Виллу показалось, будто губы у старушки дрогнули. — Ээви теперь на всю деревню ославлена; живет с матерью в бобыльской хибарке, шьет, прядет, вяжет — все делает, лишь бы прокормить себя и ребенка. Я отдала ей кое-что из твоих детских вещей, что в сундуке хранились, — несколько пеленок и свивальник, — со слезами приняла, бедняжка. А мальчик полненький, здоровый, Ээви говорит — в отца.
— Стало быть, из Кырбоя ее все-таки прогнали? — спросил Виллу.
— Не то чтобы прогнали, а вроде этого. Старый Рейн — тот ничего, а Мадли, подлая, до тех пор допекала девчонку, пока не выжила ее из усадьбы. Их, конечно, выводило из себя, что ты с ружьишком по их лесу шатался, а потом они, к тому же, нашли место, где ты самогон гнал. До тебя им было не добраться, вот они и выместили все на бедной девчонке. Да и как ей было оставаться в Кырбоя, ведь она там даже угла своего не имела, каждый ею помыкал; батраки и работницы — и те над ней издевались. Да и работать в полную силу она уже не могла. У матери ей, конечно, лучше. Та хоть и ворчит, а все-таки мать родная — поворчит да перестанет, поругает да приголубит. Плачет, горемычная, что дочь по такой дорожке пошла.
— Чего она убивается-то, ведь Ээви не вечно так будет жить, — сказал Виллу.
— Так ведь она же мать. Больно ей за свое дитя. Ты ж в тюрьме сидел.
— Ох уж эта тюрьма! — воскликнул Виллу. — А знаешь, мама, ведь я голоден, со вчерашнего дня не ел ничего, со вчерашнего тюремного обеда.
— О господи! — спохватилась мать. — Где у меня голова-то! Сама могла бы догадаться, ведь ты не со свадьбы пришел.
Она с трудом стала спускаться по лестнице, держа в одной руке тарелку с салом. Вдруг она остановилась, поднялась на одну перекладину, чтобы увидеть лицо сына, и произнесла тихо, с мольбой:
— Ты спустись-ка да потолкуй с отцом. Только не перечь ему. Ежели он что тебе и скажет, ты смолчи, сам понимаешь — старый человек, он вправе сказать. Ведь и ему нелегко. Сколько работы на одного навалилось; на поясницу жалуется, все жилы, говорит, болят. Велит мне их ему разминать, да много ли у меня в руках силы-то.
Мать ушла. Неэро проводил ее немного, не отрывая глаз от тарелки с салом, потом вернулся к амбару и стал поджидать Виллу. А когда тот начал спускаться с сеновала, пес запрыгал и завизжал от восторга.
— Погоди, брат, дай выведутся птенцы, вот тогда мы с тобой опять поохотимся, — говорил Виллу, успокаивая собаку, прыгавшую к его поднятой руке.
Отец был в саду, бродил на солнышке среди ягодных кустов. Увидев сына, он остановился, но не сказал ни слова.
— Здорово, отец! — крикнул Виллу, заглядывая через калитку в сад.
— Здорово, — приветливо отозвался отец. — Выпустили тебя наконец.
— На этот раз выпустили, — ответил сын.
— На этот раз, — передразнил отец. — А тебе что же, мало, не успел еще ума набраться?
— По-моему, отец, сыновей каткуского Юри бог умом не обидел, только у Юхана избыток ума в одном проявлялся, а у меня — в другом.
— Юхан был мужчиной, — произнес отец, отчеканивая каждое слово, из чего следовало, что его, Виллу, отец таким не считает.
— Верно, Юхан был мужчиной, но он погиб в сражении; правда, заслужил крест, но все-таки погиб. И тебе от его креста ни жарко, ни холодно. Другой предпочел бы без креста остаться, лишь бы вернуться домой целым я невредимым.
— Ну, ты, слава богу, цел и невредим, только вот глаза лишился.
— Ведь и с глазом потому так получилось, что я сын каткуского Юри. Другой на моем месте берег бы свои глаза. Да как знать, может, и к лучшему, что у меня глаза нет, иначе не миновать бы мне судьбы Юхана: прислал бы тебе крест, а сам бы не вернулся.
— Ты бы вернулся, — убежденно сказал отец.
— Без рук, без ног — может быть.
— Все равно каким, но вернулся бы. Тебя ничто не возьмет. Послушай-ка, сынок, ты хоть немного поумнел в тюрьме или каким был, таким и остался? — прямо и словно даже с участием спросил отец.
— Трудно сказать. Но одному я там безусловно научился: работать, с утра до вечера, не покладая рук, без передышки. Скучно было, вот и научился работать, — так же прямо ответил отцу Виллу.
— Если бы так, — молвил отец. — А то я тут совсем замаялся, никак одному с хозяйством не управиться, скоро надо навоз вывозить, пары пахать, к сенокосу готовиться, все запущено, все разваливается.
— Не горюй, отец, я и навоз вывезу, и все в порядок приведу, — успокоил его Виллу.
После такого серьезного мужского разговора с отцом Виллу вдруг сильнее чем когда-либо почувствовал себя единственным полноправным сыном каткуского Юри. Он вошел в дом. Мать, стоя у печки, от которой тянуло запахом жареного сала, разбивала в миску яйца, чтобы, разболтав их, вылить на успевшие подрумяниться ломтики грудинки, — этот вкусный завтрак она готовила в честь вернувшегося из тюрьмы сына.