Шрифт:
Кусти и в самом деле был навеселе, иначе он не растягивал бы с таким усердием мехи своей гармошки; деревенские парни, которым хотелось, чтобы Кусти играл как следует, позаботились о том, чтобы его подпоить.
Парни позаботились и о том, чтобы самим не остаться в праздник сбора орехов трезвыми, поэтому у многих карманы оттопыривались не от орехов, а от бутылок. Была у них и красная водка, сладкое вино, припасенное для поющих девушек, которые пронзительно кричали и взвизгивали каждый раз, когда парни лезли к ним в карманы за орехами.
Только по вине Виллу девушки сегодня не вскрикивали, ведь он не искал у них в карманах орехов, словно даже для этого его зрение было слишком слабым. Виллу молча сидел рядом с гармонистом, сидел, сжав руками голову, а потом растянулся на земле и уставился в поднебесную высь, как будто лишь там мог что-нибудь разглядеть.
Виллу стал худеть еще в больнице и теперь с каждым днем худел все больше и больше, словно время его пребывания в больнице еще не кончилось. Особенно заметно он начал худеть, пожалуй, с того дня, как они сидели с хозяйкой Кырбоя на берегу озера и та спросила Виллу, видит ли он на том берегу, рядом со старой березой, осину, листья которой уже краснеют. С того самого дня у Виллу и пропал аппетит, мать сразу это заметила.
Виллу работает, не считаясь с тем, что рука у него болит, работает так, что даже отец им доволен: утром Виллу поднимается первым, вечером ложится последним, но о еде совсем почти не думает. Мать убеждена, что Виллу не ест потому, что мало спит. Но сам Виллу считает, что он даже слишком много валяется в постели, ведь сна у него не хватает даже на эти часы.
Виллу стал неразговорчивым, словно тюрьма и больница отучили его говорить. Он может часами сидеть дома или в компании, не произнося ни слова, матери порой даже жаль его становится, ей даже страшно за него, и она просит:
— Да скажи же хоть слово, что ты все время молчишь.
— А что мне говорить, — отзывается Виллу, — все уже переговорено.
— Сходи куда-нибудь, что ли, разомнись, не сиди так.
— Куда мне идти, — отвечает Виллу, — я уже свое отходил, отбегал.
И опять сидит, обхватив руками голову.
Так сидел Виллу и в праздник сбора орехов, а кругом все смеялись, шутили, без умолку болтали о разных пустяках. То один, то другой парень подходит к нему, пытается вовлечь в разговор, приглашает повеселиться со всеми, но Виллу не любит веселиться со всеми, не любит даже смотреть, как веселятся другие, словно он для этого уже слишком стар. Тогда парни, у которых с ним давние счеты, разозлившись, говорят ему, чтобы он уходил прочь, раз не хочет водить с ними компанию, нечего ему тут торчать, пусть идет туда, где ему веселее.
— Пей хотя бы, дьявол, если ничего другого делать не хочешь, — говорят парни и с разных сторон протягивают ему бутылки; теперь у них хватает на это храбрости, теперь Виллу укрощен.
И Виллу пьет, чем больше молчит, тем больше пьет, словно немеет от сильной жажды. Но когда водки выпито уже достаточно и язык у Виллу развязывается, он начинает ругаться, как будто его все еще мучает острая боль в правой руке и в левом глазу.
— Бурда! Не действует, черт бы ее побрал! Совсем не действует!
— Пей! — пристают к нему парни. — Потом подействует.
И Виллу пьет, словно его угощает сама хозяйка Кырбоя. Виллу пьет чужую водку, хотя и знает, что парни угощают его из желания унизить, — какой же он, к черту, мужчина, если пьет чужую водку, как будто сам уже не в состоянии купить. Виллу и сам понимает, как унизительно для него пить чужую водку, но все-таки пьет, словно ищет унижения или хочет потопить в вине воспоминания о том времени, когда сам поил других.
Когда хозяйка Кырбоя появилась на празднике сбора орехов, почти все гуляющие уже вышли из леса и собрались на той самой лужайке, которая в яанову ночь была оцеплена разноцветными фонариками. Лишь из глубины леса порой еще доносятся отдельные выкрики, точно там ухают совы.
Молодежь танцевала. Танцевал даже каткуский Виллу. Но сегодня Виллу танцевал не с девушками, а лишь с париями: он скинул пиджак и отплясывал даже со своими недругами, так что только пар от него валил. Никогда еще Виллу не плясал со своими недругами так, словно искал с ними примирения: ведь Виллу был слишком силен и горд для того, чтобы первым идти на мировую. Если уж вражда — так вражда, если ссора — пусть решают дело кулаки; так думал Виллу до сих пор, так он смотрел на вещи.
Но теперь его взгляд на вещи изменился, — очевидно, под влиянием тюрьмы и больницы, ведь больше влиять на него было некому. Или, может быть, виной тому хозяйка Кырбоя, которая в тот раз спросила, видит ли Виллу своим больным глазом на том берегу осину, которая начала уже краснеть? Бог ведает! Сам Виллу об этом не рассказывает, а другие его не спрашивают. Виллу все пьет и пьет чужую водку и, сбросив пиджак, танцует ее своими недругами.
Он танцует с таким азартом, что даже не замечает, как на праздник приходит хозяйка Кырбоя, как свои первые танцы она танцует с другими парнями, — видно, и хозяйке хочется сегодня танцевать, она танцует даже с батраком Яаном, которого сама пригласила. Виллу замечает хозяйку только тогда, когда она уже раскраснелась от танцев; все видят, что Виллу заметил хозяйку Кырбоя, — у него сразу пропадает охота плясать с одними только парнями, и он приглашает на танец хозяйку, которая в эту минуту стоит чуть поодаль.