Шрифт:
— Леонид, перестань, побойся Бога!
Соня оглянулась на голос: ага, явилась группа поддержки. Друзья дома. Знаменитый поэт, писатель-деревенщик, не столь обремененный славою, сколь советскими регалиями, и третий — помельче, пошпанистей: модный фотохудожник.
— Не обижай женщину, — добавил деревенщик, по-свойски обнимая Соню за узкие плечи, целуя ее в щеку и щекоча сивой бородой.
Вырвавшись, Соня благоразумно забилась в угол, подальше от цепких лап и медвяных уст художников слова и кудесников объектива.
— Леонид! — возгласил между тем знаменитый поэт, оттаскивая стул с сидящим на нем главрежем в сторону, к окну, освобождая для себя максимум свободного пространства. — Леонид, надо выработать точную стратегию. Никакой самодеятельности, никаких опрометчивых шагов. Зачем ты звонил в Минкульт вчера вечером?
— А, ты уже в курсе, — горестно прошептал главреж.
— Ему настучали, — ехидно вставил деревенщик. — У него теперь в каждом губчека свой человек.
— Леонид, мы пойдем другим путем! — Знаменитый поэт уже метался по комнате, энергично потирая руки.
Модный фотограф, судя по всему, мало озабоченный судьбой опального спектакля, оглядел Соню с ног до головы наметанным взглядом профессионального ценителя женских чар. Хладнокровно, с беспримерным бесстыдством отодрал от афиши, висевшей на стене, изрядный кусок, нацарапал пару фраз на обороте.
— Леонид, я дам интервью «Пари матч»! — вопил между тем поэт, кружа по комнате и размахивая длинными дланями. Он был похож на огромную блестящую, раскрученную чьей-то невидимой рукой аляповато яркую юлу, вращающуюся вокруг своей оси все быстрее и быстрее, с оглушительным дребезжанием и скрежетом: ярко-зеленые, почти изумрудного оттенка брюки, рубашка-апаш цвета спелой вишни, то ли шелк, то ли креп-сатин… Поэт питал неизъяснимую, пагубную страсть к самым радикальным оттенкам, смело смешивая фиолетовый с канареечно-желтым, насыщенно-голубой — с клюквенным. А уж если ткань еще и блестела!..
Как старая сорока мгновенно выхватывает клювом серебряную монету, сверкнувшую на грязном городском снегу, поэт жадно скупал где-нибудь на развалах нью-йоркской барахолки все шелковые рубахи, атласные жилеты и пиджаки с блеском, прошитые неведомой в москвошвейно-домотканом Эс Эс Эс Эр штуковиной под названием люрекс.
— Я дам интервью «Пари матч», — повторил поэт, бросив на Соню быстрый торжествующий взгляд, дескать: ну оценила, каково?
— Не надо, — вяло отмахнулся главреж. — Не мечи икру.
Деревенщик надсадно закашлял, привлекая к себе взоры всех остальных, и принялся тыкать узловатым крестьянским пальцем в стену, в потолок, на телефонную трубку: мол, ополоумели? Везде «жучков» понатыкано, закрывайте-ка рты!
Модный фотограф, воспользовавшись моментом, ловко сложил из куска афиши журавлика и бросил его Соне на колени. Соня развернула обрывок. Аккуратным детским почерком, крупно: «София? Гавана? Пекин?»
Это он ее в ресторан приглашает. Надо же! Ему от силы тридцатник. На бальзаковских его потянуло! Мало ему юных субреток, гладкокожих, тонкокостных юных дур, иногда сразу по три гнездятся на заднем сиденье его иномарки, пригнанной из Федеративной, настоящей, не суррогатной, неметчины. Сидят смирнехонько, локоток к локотку, косятся друг на друга с затравленной, ревнивой злобой, ждут, пока хозяин гарема отщелкает нашу народную-разнародную для журнала «Советская женщина».
Нет уж, милый. И Соня размашисто начертила на куске афиши рядом с «София? Гавана? Пекин?»: «Пхеньян».
Фотограф долго изучал афишный огрызок, потом вопросил шумным шепотом (а эти трое орали, перебивая друг друга, похоже собирались брать райком штурмом, как рейхстаг):
— «Пхеньян»? Это где ж такой? Новый, что ли, открыли?
Соня молчала, посмеиваясь.
— А-а… — догадался фотограф. — Это форма отказа? Сонь, не ломайтесь! Пошли в вашу тезку, в «Софию». Махнем, а?
— Махнем, махнем, — кивнула Соня. — Обмоем мой день рождения. Мне сегодня пятьдесят шесть стукнуло. Вперед!
Фотограф на секунду замер, потом заржал, оценив Сонин юмор и Сонино бесстрашие.
— Так! — рявкнул главреж, перебив орущего поэта на полуслове и оборотив наконец воспаленный взор на фотографа. — В чем дело, Валера? Ты зачем сюда явился?
— Леня, ты же знаешь, я не силен в выработке тактики, — тут же нашелся фотограф, снимая с ладони огрызок афиши. — Но, Леня, я готов. Что от меня требуется? Отдам руку, ногу, всю кровь по капле. Ставь меня впереди колонны.
— Что ты язвишь? — укорил фотографа поэт, нервно сдирая со спинки стула пиджак. Батюшки-светы, он, оказывается, и пиджак с собой прихватил нестерпимо-желтый, цвета переваренного куриного желтка. К зеленым-то порткам — это ж надо постараться! — Что ты здесь, Валера, ваньку валяешь? Кому нужна твоя кровь, сифилитик?
Вопреки Сониным ожиданиям, фотограф не вцепился в тощую шею обидчика — отбрехался вполне добродушно:
— Не знаю, как насчет сифилиса, а вот у твоего пиджака точно гепатит. Хронический.
— А вы что молчите? — Главреж развернулся к Соне. — Нам зарубили спектакль. Вам, по-моему, совершенно на это плевать. Сидите тут нога на ногу… Флиртуете с этим… с этим…
Надо отсюда уходить. Полгода пытки. Соня в упор смотрела на главрежа. Что ты яришься? Что ты бесишься? Воистину если Господь хочет покарать мужика, он дает ему норов, несоразмерный дару.