Шрифт:
— Катя, меня из театра выгнали. Только что, — призналась Соня. Зачем? А, гори огнем! Сказала и сказала.
— Правильно, — убежденно кивнула Канцероген. — Давно пора тебя гнать.
— За что? — изумилась Соня, скосив глаза на Катину юбку. На Кате была юбка-мечта, вся Москва за такими гонялась, самый писк нынешнего лета. Индийская марлевка, длинная, до пят, тоненькая, невесомая, можно сжать в горсти. — Что я тут, полгода баклуши била, по-твоему?
— Нет, работать ты умеешь, — поразмыслив, согласилась Канцероген. — Но в театре тебе делать нечего.
— Почему? — растерянно спросила Соня. Как и все, не любя и побаиваясь Катю, Соня, как и все, с болезненным вниманием прислушивалась к Катиной отповеди, к Катиному приговору. Так хронический сердечник всматривается в скачущую линию своей последней кардиограммы — страшно, очень страшно, колени немеют от страха. Но лучше знать, чем не знать. — Почему мне здесь нечего делать?
— Ты индивидуалистка. А здесь коллектив, — отрубила Канцероген. — Ты никого не любишь.
Это Катя ей говорит! Катя Канцероген! О господи!
— Ты, Соня, всегда во внутренней оппозиции. По отношению ко всем. Что, разве не так?
Соня подавленно молчала. Какой жуткий день! Такого дня рождения у нее еще не было.
Соня никого не любит?
Никого?
Неправда.
— Катя, ты где эту юбку купила? — невозмутимо спросила Соня. Нет, Канцероген, не дождаться тебе Сониного беспомощного: «Как? Почему? Не тебе меня судить! Сама-то ты кого любишь, санитар леса?»
— Юбку? В сортире между Горького и Столешниковым. Минут сорок назад, — брякнула Канцероген и тут же запоздало спохватилась: дура! Сама себя выдала. Теперь Соня пойдет купит такую же, натянет на свои узкие красивые бедра, и Канцероген окажется в проигрыше.
— Последнюю схватила? — спросила Соня. Канцероген молчала. Мильон терзаний. Нет, она всегда говорила только правду.
— Там еще были, — призналась честная Канцероген. — Иди бери, пока не расхватали.
Соня никого не любит. Индивидуалистка. Она во внутренней оппозиции.
Соня медленно шла по городу, плавящемуся от солнца. И люди навстречу ей шли так же медленно. Словно в рапиде, словно во сне; сухой горячий воздух, трудно дышать, трудно идти, не хочется переставлять ноги, мысли путаются в голове, тупеем мы, что ли, от этой жары? Конечно же тупеем.
Соня подошла к троллейбусной остановке. Сережа ждет ее у Старицких в четыре. Вагон времени. Можно просто побродить по городу. Ей всегда это помогало. Бесцельное, праздное кружение по улочкам московского центра. Войти в переулок, свернуть в другой, объявиться в третьем… Идешь, идешь, сама с собой разговариваешь, бывает, что и вслух… А кто-то обгонит, оглянется, посмотрит с опаской, осуждающе: сумасшедшая, что ли?
— Девушка, мне к Курскому в эту сторону?
«Девушка». Просто он подошел к ней сзади — Соня тоненькая, подстрижена коротко, сложена на зависть. Вот сейчас она оглянется, скажет: «В эту, в эту», — то-то вытянется рожа у гостя столицы!
Какая там девушка… Сорок три. И Соня молча кивнула, не оглядываясь. Отошла от остановки. Никакого троллейбуса! Пешком. Она пешком дойдет до Столешникова, купит себе эту юбку-марлевку: черт подери, у нее день рождения сегодня! Она сама себе что-нибудь подарит.
Сама. Одна.
Жена и мать, любимая жена, обожаемая мать, единственная дочь, и, слава богу, родители живы-здоровы… Почему она одна? Почему сегодня, тринадцатого августа восемьдесят третьего года, еще нестарая, еще красивая, еще живая, она бредет по городу, сквозь сонное знойное марево — и такая тоска на душе! Такая пустота внутри!
Разве оттого, что муж ее не поздравил?
Оттого ли, что выставил ее за порог главреж-истерик?
Нет, не поэтому. Нет.
Узкий перпендикуляр между улицей Горького и Столешниковым.
Справа Юрий Долгорукий. Слева женский туалет. Там у стен, выложенных мутноватой, растрескавшейся кафельной плиткой, у низкого грязноватого оконца, стоят бабы-фарцовщицы, караулят свои пакеты и сумки, и все-то в этих сумках сыщешь, все что ни пожелаешь. Только плати.
Хорошая косметика, гэдээровские бюстгальтеры на косточках, упаковки фирменных сигарет, хочешь — дамские, легкие, в дивной красоты бело-золотых пачках, хочешь — заветный «Кэмел» в нежно-лимонных коробочках с верблюдом. Господи, и верблюды-то у них особенные, надменные, гордые, величественно вздымающие вверх породистые морды.
А у нас верблюды — советские, жалкие (вон в зоопарке, сколько раз Соня была там с сыном, до сих пор он там ошивается, здоровый лоб), у нас верблюды помятые какие-то, суетливо топчутся в своих загонах, умнут все, что им ни кинь, и глаза у них страдальческие, мутные.
Это потому, что они в неволе.
— А где тут юбки продают индийские? — войдя в сортир-самобранку, спросила Соня у первой попавшейся бабы.
Баба торговала итальянской помадой. В нагрудном кармане у нее торчало штук пятнадцать разноцветных патрончиков, отчего кофта ее напоминала одеяние лихого джигита.