Шрифт:
— Мужики… — выдохнул Олег наконец. — Если не будет этой школы моей, мне тогда… Мне тогда и жить незачем. Нечем. Мне и так нечем. Давно.
Сеня шагнул к Олегу и поднял его на ноги, легко поднял, без усилия. Потом молча отряхнул его колени и полы куртки, сбил с них древесную труху и битое стекло.
— Ильич… — Сеня похлопал Олега по безвольно поникшим плечам. — Ильич, давай выпьем. Не береди ты нам душу, зараза! Все одно — уйдем. А куда денешься? И ты бы ушел на нашем-то месте. Такие времена, Ильич. Каждый выживает, как может.
Олег все же надрался с ними. Напился с горя. Доковылял по грязи, по вязкой деревенской распутице до бабы Нюры, забрал у нее сто долларов, предназначенных для сестры. Пробубнил, отводя глаза: «Нюр, ты не говори ничего Наташке. Я потом… Деньги будут — привезу… Потом, Нюра!»
Сто долларов Олег всучил сторожу, уломал его, умолил, умаслил пьяненького, на все согласного: «Вот тебе сто, это знаешь сейчас какие деньги? Это целое состояние! Месяц еще походи тут с колотушкой, поохраняй, потом я денег достану, новых работяг найду…»
Теперь он, трясясь в электричке, возвращался в Москву.
Голова раскалывалась, похмельная муть застилала глаза. Что делать? Что делать, с чего начать, господа Добролюбовы-Чернышевские, я вас спрашиваю, господа революционеры-разночинцы-шаромыжники-сволочи?! Вот он я, мне полтинник с гаком, вот он я, сижу, ссутулясь, скрючась на холодной и жесткой лавке, и бьет меня похмельный озноб, и хреново мне, господа Чернышевские…
Что я делать умел? Я умел быть актером, хорошим, заметьте. Ладно, там кончилось, там — труба. Там — кончилось, а я начал заново, нашел и силы, и деньги, я начал свое дело, а мне р-раз — и руки отрубили. По локоть.
Куда теперь? Милостыню просить, вот здесь, по грязным, по стылым вагонам? «Граждане, подайте кто сколько может бывшему народному артисту бывшей народной страны! Вы же тоже — бывший народ, граждане. Сами мы не местные, у нас с вами мест не осталось, все места у нас, граждане, отняли».
Олег вышел на Ярославском, побрел к метро.
Холодно. Мутит. Ноябрь на исходе.
Олег поднял воротник, взглянул на уличные часы. Одиннадцать вечера. Он перевел усталый взгляд — и замер.
Недалеко от входа в метро торчал рекламный щит, теперь такие на каждом шагу. Белым по алому, крупно, наотмашь: «Помни! (О, это безличное совковое “Помни!” “Знай!” “Соблюдай!”) Уклонение от уплаты налогов есть преступление перед государством!»
И все. Белым по алому. Крупно. Олег коротко и хрипло рассмеялся. Он сразу вспомнил все унижения трех последних месяцев, всю муку, весь свой позор, бессильные блуждания по замкнутому кругу. Банк, в котором замурованы намертво его деньги, бездомность, бесплодные попытки заработать, худую кровлю над погибающей школой и это «тужься, милая, тужься»…
Как они смеют, а?! Они, укравшие его деньги, втоптавшие его в грязь, его и еще тысячи таких же, как он, как они смеют белым по алому, ярко, крупно, нагло, бесстыдно: «Преступление!», «Государство!»
Это вы — государство?! Вы, воры, скоты, шпана, отребье, вы — государство?
Олег огляделся. Пьяная злоба ударила ему в голову. Урна, а радом — пустая пивная бутылка. Тут бы булыжник сгодился. Булыжник, орудие пролетариата. Обманутого вами пролетариата. Чем я не пролетариат? Пролетариат, пролетающий над гнездом кукушки. Все мы здесь кукушкины дети, в сущности.
«Преступление перед государством». Какой восхитительный, первобытный цинизм! Цинизм убийцы, который вас душит, но при этом сурово и требовательно приговаривает. «Ты почему не расстегнул воротник? Ты что, не видишь, что мне тебя душить неудобно? Давай расстегивай, я должен добраться до твоего горла, расстегивай, это твоя обязанность, помни!»
Помни… И Олег запустил пивной бутылкой в это самое «Помни!». Не попал, бутылка упала к его ногам, не разбившись. Он поднял ее с земли и снова запустил, целясь теперь в восклицательный знак.
Он стоял, покачиваясь, и расстреливал этот скотский плакат с тупым пьяным упорством до тех самых пор, пока рядом с ним не остановился, резко тормознув, ментовский «уазик», пока не повыскакивали из него, вполголоса матерясь, бравые служители правопорядка.
* * *
— Я тебе в сотый раз объясняю: вечер, я подхожу к дому. Ударили, вырвали сумочку — и наутек. Все.
— А я тебе в сотый раз говорю: не шляйся одна по ночам! — Дима повысил голос. Он кружил по своей двухместной палате, опираясь на трость, еще заметно прихрамывая. — Вечер… Знаю я этот «вечер»! Наверняка за полночь возвращалась. Откуда, кстати?
— Я уж и не помню, — пробормотала Нина.
Она сидела в креслице у стены. Дочь Ирка стояла рядом, нервно грызла ногти.
— А ты куда смотришь? — Дима перевел гневный взор на падчерицу. Он распекал обеих с видимым удовольствием. Еще бы! Хоть какой-то выход энергии, скопившейся за два с половиной месяца вынужденного затянувшегося безделья. — Если мать возвращается поздно — выйди, встреть. Ты где живешь сейчас — у нас или в Крылатском?