Шрифт:
* * *
О святом Бруно, основавшем Большую Шартрезу — матерь всех монастырей Ордена, известно, в сущности, очень мало. Он родился в Кельне «около 1030 г.» и очень рано прибыл во Францию (современники называли его «Бруно Галликанус», и прозвище это — больше, чем бирка путешественника, это почти «принятие в гражданство»). Его обращение связано, как будто, со смертью Диокреция, по слухам — достойного христианина, подпорченного каплей литературного тщеславия (он питал слабость к мелким латинским поэтам), но который, говорят, трижды поднялся в гробу, чтобы объявить пришедшим в ужас окружающим о своем вызове в суд, о суде и об осуждении судом Божиим. Агиографы, художники и скульпторы, воспользовавшись этим эпизодом, единодушно представляют св. Бруно в мрачном виде, преследуемым навязчивой идеей Страшного Суда, с символическим черепом — отличительная принадлежность, с которой святой не расстается, точно дама со своей сумочкой, будучи осужден художниками бесконечно играть знаменитую сцену Гамлета с могильщиком. У нас нет основания предполагать, что святого Бруно постоянно преследовал вещественный образ смерти. Одно несомненно: его вкус к потемкам. Св. Бернар прост, прямоуголен, полон света, как романская церковь; св. Бруно полон полутьмы и таинственности готического храма. Можно представить себе св. Бернара в белых доспехах своего Ордена, идущим с открытым лицом в утреннем свете; и едва различаешь черты лица под капюшоном св. Бруно. Кажется, что он прошел через свое время, опустив глаза, не завязав с миром даже мимолетной связи взглядом. Профессор богословия в Реймсе, он незаметно скрывается в тот день, когда зашла речь о том, чтобы сделать его архиепископом, и прячется в пустыне к югу от Барсюр-Сен. Едва не обнаруженный, он продолжает бегство, намереваясь на этот раз поставить Альпы между собой и своей популярностью. Он останавливается в Гренобле, на всякий случай просит местного епископа указать подходящую пустыню, и тот предлагает ему в аренду чудесную пустошь «Гранд Шартрез» (или «Шатрусс»), где-то среди нагромождения дофинских Альп, где с шестью спутниками французами он основывает — сам того не замечая и смиренно думая о другом — самый ангелоподобный из созерцательных Орденов.
Сразу же и опять как бы ненароком он разрабатывает безукоризненный план, окончательный образец всех шартрез дальнейших времен: ряд индивидуальных келий (для начала — лачуги, поставленные на средства доброго гренобльского епископа), соединенных между собой крытой галереей, которая ведет к часовне. Так сочетаются, невиданным еще образом, отшельническая жизнь отцов-пустынников и общежитие, получившее устав от св. Бенедикта. Покончив в этим, св. Бруно отправляется за Альпы умирать, отказавшись от другой архиепископской кафедры ради пещеры в Калабрии.
* * *
Картезианец трижды в сутки выходит из келии, ночью на службу, которая длится около трех с половиной часов, утром на мессу, вечером на вечерню. Остальное время он проводит в полной изоляции заключенного в «одиночке». Его жилье состоит из четырех комнат, выходящих в садик (несколько квадратных метров, окруженных стенами — монастырской, соседней кельи и крытого перехода с расположенной вдоль его галереей для прогулок). На втором этаже — комната «Аве Мария», называемая так по молитве, которую монах читает всякий раз, как входит в эту комнату, посвященную Богородице, и «кубикулум», т. е. жилая комната; в ней — крошечная «молельня», альков с нарами, тюфяком из конского волоса и полотняными простынями, печь, стол, стул. На стенах ничего, кроме Распятия, порой украшенного, как и статуэтка в «Аве Мария», цветами, сорванными во время еженедельной прогулки в окрестностях монастыря. Между комнатами второго этажа — чулан в ширину «молельни», который приспособлен под рабочий кабинет. Внизу — дровяной сарай и мастерская, где картезианец два-три часа в день занимается ручным трудом, считающимся просто развлечением. Одни точат ножки для стульев, другие вырезают статуэтки, некоторые довольствуются колкой дров. В Вальсенте один отец, просыпавшийся с трудом, мастерил всевозможные будильники, самый эффективный из которых приводил в движение доску толщиной с требник, в назначенное время падавшую на ноги спящего. Говорят, что в смертный час этот летаргичный монах с надеждой сказал: «Наконец-то я проснусь…»
Сад предоставляется инициативе постояльца. Это либо декоративный садик, либо огород, грядка сорной травы или куча камней, в зависимости от способностей, возраста и настроения садовника.
* * *
День картезианца не имеет ни начала, ни конца. Он встает в 6 часов, но он уже вставал задолго до полуночи на службу, которая продержала его в церкви до двух часов утра. Он ложится в шесть часов вечера, но лишь на четыре часа. Этот сон в два приема, одетым, на жесткой кровати, похож на неуютный сон путешественника между двумя поездами в зале ожидания. Около десяти часов «брат» с кухни просовывает в окошечко кельи блюдо с единственной за день едой: рыба (мясо — никогда), овощи, компоты — различные по цвету, приятные для глаза и однообразные на вкус, все в достаточном количестве, но посредственного качества, поскольку картезианцы явно не стремятся заслужить звезду «гастрономических остановок» в путеводителе «Мишлен» [2] . Покончив с завтраком, остается лишь изображать «бесплотного ангела» в течение двадцати четырех часов, кроме пяти минут, которые требуются вечером, чтобы проглотить легкий «ужин»: кусок хлеба и какой-нибудь фрукт, — впрочем, отменяемый в течение монастырского поста: поста поистине в картезианском масштабе, от 14 сентября до Пасхи.
2
В нем дорожные рестораны Франции отмечаются так:
* (стоит остановиться);
** (стоит того, чтобы сделать крюк);
*** (стоит специальной поездки). (Прим. пер.)
Когда затворнику что-нибудь нужно, например, книгу, он кладет записку на полочку своего окошка, где немного позднее он найдет запрошенное. Его внешние сношения ограничиваются этим молчаливым обменом. И случается, что картезианец проводит неделю и больше, не перекинувшись и двумя словечками с живой душой. Потому что картезианцы не объясняются знаками, как трапписты. В случае абсолютной необходимости они имеют право говорить. Но с кем?
Вверху «Аве Мария», рабочая комната и «кубикулум» т. е. жилая комната отшельника.
Внизу — дровяной сарай и мастерская — налево параллельный монастырю коридор, в который открывается дверь и окошечко кельи.
* * *
Величие и своеобразное очарование такого одиночества и порождает во многих душах то, что один картезианец назвал «искушением необитаемого острова». Кто не мечтал покинуть мир ради манящего одиночества на островке в Тихом океане, предпочтительно в стороне от полосы циклонов и в разумной мере снабженном продовольственными ресурсами? Кто не представлял себя, не слишком отягощенным одеждой из листьев, нежащимся в тени цветущих банановых деревьев, в полдень протягивающим руку к завтраку, висящему на деревьях: хлебном, масляном, посудном дереве, бутылочной тыкве, вдали от людей, свободным как птица небесная, — в одиночестве?
Шартреза жестоко разочаровывает добровольных робинзонов. Это не тот остров, где легко «робинзонить». Конечно, картезианец живет в одиночестве весь день или почти весь. Это не значит, что он волен устраивать свою жизнь как ему вздумается. На это есть бдительный, точный монастырский колокол; он вызванивает подъем, работу, отдых, утреню, мессу, вечерню, повечерие, богослужебные часы и часы просто, получасы и даже четверти. Весь монастырь безмолвно подчиняется его ясному голосу, который звучит будто над вымершим городом. Копал ли кто сад, или писал одно из глубоких сочинений о мистической молитве, которые картезианцы, будто бы, употребляют зимой на растопку, — с первым призывом к часам или вечерне надо бросать лопату или перо, направляться на келейную молитву или спешить в часовню.
Кроме сна, — и то, впрочем, прерванного ночным богослужением — день картезианца буквально искромсан сотней различных определенных обязанностей, которые заставляют его переходить из молельни в сад, из мастерской в часовню и с прогулки на постель, не давая продолжительно заниматься чем-либо, кроме послушания. Келья отрешила его от мира, колокол отрешает его от самого себя.
Бедный Робинзон! Он редко выносит картезианский колокол дольше сорока восьми часов. Замкнутый в келье, которая в первый день казалась ему просторной, а на второй день кажется уже меньше, он искал независимости и нашел дисциплину. В десять часов утра его жалкий обед займет его на десять минут. Он примется за книгу, но к чему читать книгу, о которой никогда ни с кем не поговоришь, книгу, которая больше не поможет вам мечтать? Монотонная вереница предстоящих дней представляется ему бесконечной (картезианский режим сохраняет; восьмидесятилетние старцы — не редкость в заведении), и его «я», это «я», которое снаружи казалось тем менее требовательным, что ему ни в чем не отказывали, внезапно приобретает гигантские масштабы: оно здесь, у двери, как огромный Пятница, который не соглашается со своей отставкой и выходит из себя… Робинзон призывает на помощь все и вся — все самые свои возвышенные мысли… И едва находит два-три бледные штампа… Тем временем келья продолжает сужаться. Пятница топает ногой, звонит колокол — это уже слишком! Побежденный Робинзон спрашивает расписание обратных автобусов.