Шрифт:
Шутливо настроенная молодежь ничего не выигрывает, заставляя богословов спускаться с третьей ступени отвлеченности, чтобы потешиться за их счет.
* * *
Несмотря на его полноту легче резюмировать Фому, чем томизм. Для Бергсона философия Аристотеля и Фомы Аквината была «естественной философией человеческого ума» — похвала, принимаемая за осуждение многочисленными мыслителями, которые ухитряются философствовать, не располагая умом. Для историков томизм это величественный собор, а для профессоров философии — своего рода ломбард здравого смысла. Наконец, несколько учтивых умов скажут нам, что томизм — самое значительное руководство, чтобы ориентироваться в жизни и научиться узнавать и приветствовать истину в мире.
Но для автора популярных изданий Фома прежде всего изобретатель «пяти доказательств бытия Божия», абсолютно неопровержимых для средневековых умов, но не для современных, которые не выносят, как всем известно, принуждения очевидности. Эти «пять доказательств» — пять логических путей, все вытекают из текста св. Павла: «Сила и невидимые совершенства Божии становятся видимыми разуму через Его творения».
Как и св. Павел, Фома считал, что человеческий разум и без помощи веры может утверждать бытие Божие, исходя от природы. Его доказательства покоятся на глубоком убеждении — тогда общем для мыслителей всех школ, — что природе действительно есть, что сказать разуму: мнение, которое теперь оспаривается множеством умов, слушающих лишь себя. Поскольку разум согласен не отрекаться от самого себя, — что встречается все реже и реже, — «пять путей» Фомы Аквината остаются вполне убедительными, они «выдерживают любую критику» и, если их схоластический язык как будто обращается к философам, остальные могут прийти к тому же результату, на свойственном для них языке, поскольку текст ап. Павла действителен для всех и имеет в виду не только научное познание, но и «естественное знание бытия Божия», пишет Жак Маритэн, «к которому созерцание вещей тварных ведет разум всякого человека — будь он философ или нет».
В самом деле, нет необходимости быть философом, чтобы созерцать мировой порядок, думать, что эта гармония требует управляющего разума, и сходиться в этом, в конце пятого пути, открытого Фомой Аквинским, со столь различными умами, как Вольтер, Эммануил Кант, Альберт Эйнштейн. Сказать правду, если разум когда-либо в состоянии что-либо доказать, так именно бытие Божие. В этом-то его больше всего и упрекают с разных сторон.
* * *
Фома Аквинский представляет собой редчайшее зрелище «мыслителя в добром здравии». У него — о чудо! — разум рассуждает, сердце желает, глаза видят, уши слушают, а ноги служат для ходьбы, а не для чесания за ухом.
Ум не представляется ему от природы обманчивым, и он избавляет его от жестоких полицейских мер, какие теперь налагаются на несчастного, который не может удостоверить свою личность без того, чтобы дюжина критиков не навалилась на него, дабы вырвать признание, что он, возможно, и ошибается. Чувства с верностью доносят до Фомы свои впечатления, и хотя некоторые из них сомнительны или неполны, он не считает своим долгом, получая от почтальона почту, обзывать его дураком. Он не страдает странным недугом рассудка, который побуждает современного мыслителя застревать перед зеркалом, твердя: «Я мыслю… я мыслю…» в постоянно обманутой надежде услышать от своего отражения торжествующий возглас: «Значит ты существуешь!» Фома Аквинат предпочитает смотреть в окно, даже если быки давно приземлились, и завязать с природой доверчивый разговор, как между детьми одного Отца. Эта способность беседовать с предметами у нас была отнята, или мы сами ее потеряли, так же как в настоящее время мы теряем возможность и даже самую охоту к взаимопониманию.
Поскольку мысль Фомы не знает ни одного естественного врага ни на земле, ни на небесах, его взор всегда дружелюбен, потому что в любом человеке всегда достаточно правдивости, чтобы завоевать дружбу ума, находящегося в мире с самим собой. Читатель «Сумма теологика» приходит в восхищение, видя, что столько языческих авторов вносят свой вклад в это сооружение и посмертно участвуют в главнейшем произведении средневекового богословия. Аристотель, заново продуманный «ангелоподобным учителем», говорит по-христиански как никто, и не скоро поблекнет эта картина, где глубочайший языческий философ прислуживает за обедней величайшего католического богослова. (Доминиканцы наших дней были бы не прочь, чтобы Карл Маркс согласился оказать им ту же услугу). Некоторые из своих принципов Фома взял у грека, но он отправился бы за ними и к пирамидам, или за великую китайскую стену; малейшее слово, отдающее истиной, позвало бы его в путь-дорогу, ибо он знал, что самая малая частица истины, схваченная твердой рукой, выдает ее всю; эта несшитая одежда выткана целиком.
* * *
Приглашенный однажды к столу Людовика Святого, Фома вдруг вышел из своего молчания, и, к изумлению гостей, смущенных таким нарушением этикета, тяжело стукнул кулаком по столу, воскликнув:
«Вот, как покончить с манихеями!»
Фома Аквинат продолжал свои размышления даже в присутствии королей, он возвышался над землей, не обращая на них никакого внимания, или с простотой обращался за цитатами к семнадцативековой древности, как поворачиваются, чтобы взять с полки книгу. Он никогда не заботился о своем положении в мире, в пространстве или во времени. У нас больше нет такого прекрасного чувства вечности: мы ощущаем лишь Историю, — оптимистический идол, глотающий своих зачарованных приверженцев. Необходим удар кулаком по столу сыновей св. Доминика, который пробудил бы нас к Истине. Ибо она, — а не История — создает доминиканца.
Глава XIV
Процесс иезуита
В 1610 году, выступая в качестве сверхштатного трибунала Святой Инквизиции, досточтимые члены Парижского парламента объявили Общество Иисуса «достойным ненависти и дьявольским, совратителем юношества и врагом короля и государства». В момент, когда парламентские богословы разили Общество Иисуса этой анафемой, оно уже имело за плечами 70 лет существования и его сатанинский характер все еще ускользал от бдительности Церкви.
Но — для того, чтобы открыть ей глаза — последовали и другие осуждения, например, мнение д'Аламбера в статье Энциклопедии, которая начинается панегириком («ни одно религиозное общество не может похвалиться столь большим числом знаменитостей в области науки и искусства») и заканчивается обвинительной речью: «Нет такого злодеяния, какого не совершила бы эта порода людей. Добавлю, что нет такой ложной доктрины, какой она не учила бы». К запаху серы, обнаруженному парижским парламентом, примешивается душок уголовщины. Мишлэ, в лекциях во Французской Академии Наук, довершил портрет обвиняемого:
«Техника иезуитов была активной и мощной. Но она не произвела ничего живого. Ни одного человека за триста лет! В чем природа иезуита? Ее нет. Он пригоден на все: машина. Нет — вы не пришли из прошлого! Нет — вы не относитесь и к настоящему. Существуете ли вы? Нет. У вас только видимость существования. Если кто-то будет настаивать, если кому-то надо, чтобы вы были чем-то, я соглашусь, что вы — старое военное орудие, брандер эпохи Филиппа II!»
Нить утверждений несколько запутана, но приговор ясен: эти «знаменитости в науках и искусствах» (д'Аламбер), запятнанные преступлениями (научными и даже художественными), совратители юношества (парижский парламент), не люди (Мишлэ), но самое большее — обломки непобедимой Армады, не принадлежащие ни к прошлому, ни к настоящему. Да будут они извергнуты из рода человеческого!