Шрифт:
Правда, Минас не придавал этому особого значения, объясняя все последствиями недавнего недуга, и лишь сердце его небывало замирало, как-бы в предчувствии какой то, нависшей над ним, беды.
Минас остановился, достал висевший у пояса широких и засаленных (из „чертовой кожи“11) шаровар грязный кисет с махоркой, скрутил из обрывка старой газеты „козью ножку“12 и стал высекать огонь с помощью куска кремня и обломка подковы. Понурив и приведя в порядок свои мысли, он продолжал путь, — куда? — он и сам не отдавал себе в том отчета, но что-то властно и против воли влекло его туда, в горы, подальше от дома.
Для характеристики нашего героя скажем, что он являл собой довольно распространенный тип „партийца поневоле“, чаще, пожалуй, попадающийся в захолустных сельских местностях. Он никогда не был правоверным коммунистом, даже и сделавшись парторгом. Никогда не отличался особой активностью, равно и особым умом, но зато, как старый николаевский служака, любил дисциплинированность и был исполнителен.
Тлетворное дыхание большевизма не сумело, однако, разложить самобытную и прямую от природы натуру Минаса. За годы своего пребывания в партии, он научился критически относиться но всем распоряжениям и „указаниям“, „спускаемым“ на „периферию“ с высот партийного Олимпа. Он всегда, если не с помощью рассудка, то подсознательно, путем собственной смекалки, столь присущей выходцам из деревни, безошибочно отыскивал в грудах трескучей словесной шелухи бесчисленных директив их истинную сущность, направленную против народа в целом и главное против крестьянства. Наблюдая жизнь партийной среды и ее верхов, вращающуюся вокруг шкурных интересов и подхалимства, он ясно чувствовал присутствие той незримой сети из лжи, боязни, взаимных доносов и бесчестных интриг, которая, начинаясь за стенами московского Кремля, черным саваном покрывала огромную страну.
Подмоченные идеи коммунизма давно уже стали Минасу чужды и ненавистны. Полоса разочарований сменилась теперь прочно осевшим в нем чувством безвыходной неудовлетворенности, раскаяния и личной виноватости от сознания своей причастности к последовательно проводимому беспримерному эксперименту и с его народом, стоящему жизни, здоровья и свободы десятков миллионов невинных людей. Порою, это чувство в нем настолько обострялось, что он не смел смотреть открыто в глаза своим односельчанам, силой загнанным в колхоз, оборванным, жалким и озлобленным.
Но однажды случай, сам по себе неприметный, вызвал в партийной душе Минаса перелом, сделал жизнь его окончательно невыносимой. Это произошло незадолго до его болезни. Раз, осматривая скотный двор, он увидел 12-тилетнюю Ашхэн, дочь „раскулаченного“13 и умершего в ссылке Хачо Габриэляна. Она была старшей в семье, и теперь, зарабатывая трудодни14, работала в колхозе скотницей. Отец девочки был известен всему селу своим трудолюбием, трезвостью и бережливостью, чем и укрепил свое хозяйство, всегда вставая первым, а ложась последним на селе. Это было его единственной „виной“. Один из многих, он попал в „кулаки“15 по проискам своих завистников, местных лодырей и пропойц, членов сельской партячейки16. Все это было известно Минасу лучше, чем кому бы то ни было.
В тот достопамятный день, Ашхэн попалась ему навстречу с двумя тяжелыми ведрами свежего кизяка в своих тонких руках. Ее покрасневшие от стужи босые ноги в рваных опорках по щиколку утопали в зеленой и вонючей навозной жиже. Грустными большими глазами на осунувшемся личике, девочка как-то не по-детски взглянула на парторга. Этот страдальческий взгляд ребенка пронзил сердце Минаса и глубоко запал ему в душу. Чтобы скрыть охватившее его волнение, он отвернулся и о чем то заговорил с сопровождавшим его председателем колхоза.
После этого Минас лишился последнего покоя. Широко раскрытые черные глаза Ашхэн с немым упреком всюду следовали за ним. Во время болезни, в длинные зимние ночи, она не раз являлась ему, держась за руку отца. Оба молча глядели на больного с тем же жалобным выражением и так же без слов исчезали, заставляя его просыпаться среди ночи, с застывшим на устах крином ужаса и отчаяния...
Так выглядел внутренний мир и облик Минаса Симоняна, парторга одного из передовых колхозов района, к тому времени, к которому относится этот рассказ. Вернемся же теперь к нему, шагающему в это благоухающее утро по дну горного ущелья.
Глава 2.
Размышляю о днях древних, о летах веков минувших;
Припоминаю песни мои в ночи, беседую с сердцем моим, и дух мой испытывает:
Неужели навсегда отринул Господь, и не будет более благоволить? (Псалом 76, ст. 6,7,8).
С внезапным шумом пронесшаяся над головой птичья стая заставила Минаса вздрогнуть и вспомнить ночной кошмар. Сердце вновь заныло, как бы в ожидании чего го недоброго. Что то важное и большое происходит или должно произойти, он внутренне чувствовал это, но что? что? Мысли его невольно побежали назад. Да! полгода в постели — срок немалый. Многое пришлось передумать за это время. Память удержала все, что довелось ему видеть и слышать в проблесках сознания. Он помнит, как к его брату Карпо собирались друзья-колхозники. Вполголоса, проверив двери, делились новостями, подбадривали друг друга... С надеждой говорили о войне, которая толи уже началась, толи вот-вот должна вспыхнуть, Из обрывков фраз Минас узнавал, что ряд районов страны охвачен восстанием и там действуют карательные отряды с танками и даже с самолетами, что в колхозе не хватает рабочих рук, ибо многие из молодежи ушли в горы, примкнув к восставшим и т.д. С сжатыми кулаками и слезами бессилия на глазах, говорили об очередных жертвах репрессий, называя знакомые Минасу имена.
Из всего этого он уже тогда заключил, что назревают какие то грозные события, долженствующие вызвать большие политические потрясения и изменения. „А, как знать, может быть они уже и наступили, ведь он так долго был оторван от жизни, а родные, по вполне понятным соображениям, скрывают от него истину? Неспроста, видно, два встретившиеся Минасу сегодня за околицей единоличника17, числившиеся в разряде „подкулачников“18, спешно прошли мимо, не ответив на его приветствие, и лица у них были такие необычно возбужденные и озабоченные“!..