Шрифт:
Прах Кнута покоится в земле Израиля.
Голос Довида Кнута — горячий, напряженный, надорванный — услышан в свое время не был — ни теми, из чьих рядов он вышел, — русскими евреями, ни теми, среди кого он жил и за чье спасение боролся — евреями Франции, ни теми, к кому он вернулся в надежде начать новую жизнь — израильскими пионерами, слишком занятыми борьбой и созданием нации. Пришло время постараться вернуть этого человека из исторического забвения. Русское еврейство прошло в XX веке титанический и трагический путь. Самое ужасное — это то, что большинство тех, кто шел по этому пути, сгинуло навсегда, не оставив по себе и следа. Поэтому тем более драгоценна память о тех, кто успел сказать свое слово. Довид Кнут сказал его громко и честно, ни в чем не уронив своего достоинства человека, еврея, мужа, отца.
Д. СегалМатериалы к биографии Д. Кнута
Портрет Д. Кнута работы Я. Шапиро (Тель-Авив, Музей изобразительных искусств)
Жизненная судьба и литературное наследие крупнейшего русско-еврейского поэта XX века Довида Кнута фактически не изучены. В этом смысле он целиком разделяет участь своих сверстников — поэтов и писателей русского зарубежья, принадлежащих к поколению тех, кто оказался в эмиграции в юном возрасте и творчески оформился и возмужал уже на чужбине. Положение, при котором не только массовый читатель, но и научная аудитория знакомы с кнутовским художественным феноменом едва ли не понаслышке, породило стихию неточностей и легенд, вольных или невольных искажений — словом, установило диктат вымысла над фактами. Эмбриональное состояние современного кнутоведения (мы полагаем, что не за горами время, когда сам этот термин — кнутоведение, ныне холостой, наполнится определенным содержанием) касается практически всех аспектов, связанных с изучением личности, творчества и общественной деятельности Кнута-поэта, прозаика, публициста, основателя и редактора еврейской газеты «Affirmation» (на французском языке), одного из организаторов еврейского подполья во Франции в годы второй мировой войны, а в последний период жизни, уже в Израиле, еще мемуариста и очеркиста. Не говоря уже о полном отсутствии посвященных Кнуту исследований монографического типа, остром дефиците проблемных статей [2] и публикаций архивных материалов [3] , непроясненным остается даже такой элементарный вопрос, как правильное написание и огласовка его настоящей фамилии: причем Фихман в абсолютном большинстве случаев, включая энциклопедическую и справочную литературу, превалирует над подлинной Фиксман [4] . Эта непроясненность весьма симптоматична и показательна: несмотря на как будто бы достаточно представительную референцию имени Кнута в справочных изданиях [5] , монографиях о русской зарубежной литературе [6] и воспоминаниях [7] , поныне сохраняет свою актуальность замечание американского исследователя Г. Шапиро, одним из первых обратившегося к реконструкции кнутовской биографии: «…сведения о Довиде Кнуте не всегда точны, довольно скупы и крайне разрозненны» [8] .
2
Лишь относительно недавняя статья Ф. П. Федорова своеобразным оазисом нарушает однообразный пейзаж этой унылой научной пустыни, см: F. Fedorov. «Блаженный груз моих тысячелетий…» (О ветхозаветных первоосновах лирики Довида Кнута). IN: Jews and Slavs. Vol. 2. Jerusalem, 1994, c. 179–192.
3
См.: Гавриэль Шапиро. Десять писем Довида Кнута. IN: Cahiers du Monde russe et sovietique. XXVII (2), avr.-juin 1986, p. 191–208; Ruth Rischin. Toward the Biography of a Period and a Poet: Letters of Dovid Knout 1941–1949. IN: Stanford Slavic Studies. Vol. 4:2. Literature, Culture and Society in the Modern Age. In Honor of Joseph Frank. Part II. Stanford, 1992, p. 348–393 (ко второй работе см. рецензию В. Хазанав журнале «Новое литературное обозрение», № 14, 1995, с. 358–361).
4
См.: Глеб Струве. Русская литература в изгнании: Опыт исторического обзора зарубежной литературы. 2-е изд., испр. и доп. Paris, 1984, с. 406 (здесь же ошибочно указан год смерти поэта: 1965; обе ошибки исправлены в «Кратком биографическом словаре русского зарубежья», приложенном к недавно вышедшему 3-му, испр. и доп. изданию этой книги, с. 321, — авторы: Р. И. Вильданова, В. Б. Кудрявцев, К. Ю. Лаппо-Данилевский); Bibliography of Russian Emigre Literature 1918–1968. Comp. by Ludmila A.Foster. Vol. 1. Boston, 1970, р. 627; Л. Флейшман, Р. Хьюз, О. Раевская-Хьюз. Русский Берлин. 1921–1923: По материалам архива Б. И. Николаевского в Гуверовском институте. Paris, 1983, с. 315; L’Emigration Russe. Revues et recueils, 1920–1980. Index General des Articles. Paris, 1988, p. 250 (здесь же допущена еще одна неточность: настоящее имя поэта не Довид, а Давид); Краткая Еврейская Энциклопедия. Т. 4. Иерусалим, 1988, с. 397; Яков Цигельман. Здравствуйте, Довид Кнут! IN: Евреи в культуре Русского Зарубежья: Сборник статей, публикаций, мемуаров и эссе. Вып.1. Иерусалим, 1992, с. 72; А. Д. Алексеев. Литература русского зарубежья: Книги 1917–1940: Материалы к библиографии. Спб., 1993, с. 86, 197; Зинаида Гиппиус. Год войны (1939): Дневник. IN: Наше наследие, № 28, 1993, с. 65 (автор коммент. А. Морозов); Русская идея. В кругу писателей и мыслителей русского зарубежья: В 2 т. Т. 2. М., 1994, с. 662 (здесь же . неверное написание имени: Давид вместо Довид); Вернуться в Россию — стихами… 200 поэтов эмиграции. Антология. /Сост., авт. предисл., коммент. и биограф. сведений В. Крейд. М., 1995, с. 630; Михаил Долинский, Игорь Шайтанов. Века блужданий. IN: Арион: Журнал поэзии, 1995, № 1, с. 41; Русское зарубежье. Хрестоматия по литературе. Пермь, 1995, с. 349 (здесь же ошибочно указан 1917 год как время начала кнутовской эмиграции); Анатолий Кудрявицкий. «…Не расплескав любви, смирения и жажды». IN: Литературное обозрение, 1996, № 2, с. 53 (автор справедливо поднимает саму эту проблему — правильного написания фамилии, но склоняется к Фихману); Андрей Рогачевский. Борис Элькин и его оксфордский архив. IN: Евреи в культуре Русского Зарубежья. Т. 5, 1996, с. 241; В. Ф. Ходасевич. Собр. соч. в 4 т. Т. 4. М., 1997, с. 690, 724 (коммент. И. П. Андреевой, Н. А. Богомолова, И. А. Бочаровой).
Допуская возможность и отчасти даже вероятность переделки Кнутом или кем-то из его родственников в старшем поколении собственной фамилии (аутентичность еврейской фамилии Фихман против Фиксман и в самом деле выглядит более предпочтительной), нельзя, однако же, не считаться с тем, как именовал себя сам Кнут, для которого, кроме Фиксман, не существовало никаких других вариантов. Этот факт, помимо документальных свидетельств, удостоверен еще и поэтически: стихотворением А. Гингера «Акростих» (1920, сб. «Свора верных». Париж, 1922, с. 14), заглавные буквы стихов которого складываются в посвящение ПОЭТУ ФИКСМАНУ:
Прилежный стих разделен и согласен, Отрадно ладен многогласый хор. Эпитет строгий выбран, смел и ясен, Терцинный возглас соразмерно скор. Укромный вздох, в улете уловимый, Фанфарный гром и дрожь огромных гор, Измены смех, и стон любви гонимой, Колосьев зыбких шепот золотой — Слетятся звуки в рой неисчислимый. Мгновенный зов, невинный и простой; Аскета псалм, в восторге онемелый… Найди закон, всем звонам дай устой, Устрой слова и ряд сложи умелый.См. также дневниковую запись Б. Поплавского (19.7.1921): «Рисовал Фиксмана…» (Б. Ю. Поплавский. Неизданное: Дневники, статьи, стихи, письма. /Сост. и коммент. А. Богословского и Е. Менегальдо. М., 1996, с. 132).
5
См., напр.: Handbook of Russian Literature. Ed. V. Terras. N.Y., 1985, p. 228–229; Wolfgang Kasack. Lexikon der russischen literatur des 20. Jahrbunderts. Munchen, 1992, s. 548–550 (первое издание — 1976), то же на английском языке: Wolfgang Kasack. Dictionary of Russian Literature Since 1917. Columbia Univ. Press. N.Y., 1988, p. 180–181, то же на русском языке: Вольфганг Казак. Энциклопедический словарь русской литературы с 1917 года. London, 1988, с. 365–367.
6
Глеб Струве. Ibid., с. 343–344; T. Pachmuss, ed. A Russian Cultural Revival. A Critical Anthology of Emigre Literature before 1939. Knoxville, Univ, of Tennessee Press, 1981, p. 369–373, и др.
7
Андрей Седых. Далекие, близкие. 2-е изд. N.Y., 1962, с. 260–265; Н. Н. Берберова. Курсив мой: Автобография. М., 1996 (страницы — по указателю); Александр Бахрах. По памяти, по записям: Литературные портреты. Париж, 1980, с. 125–129; Юрий Терапиано. Литературная жизнь русского Парижа за полвека (1924–1974): Эссе, воспоминания, статьи. Париж; Нью-Йорк, 1987, с. 222–226, и др.
8
Гавриэль Шапиро. Ibid., р. 191.
Довид Кнут (Давид Миронович Фиксман) — поэт, чья драматическая судьба и творчество соединили в один целостный художественный материк три страны, три разных культурно-исторических почвы: Россию (точнее, воспетый им «особенный, еврейско-русский воздух» Бессарабии, где прошли его детство и юность), Францию и Израиль. Он родился 10 (23) сентября 1900 года в небольшом городке Оргееве, близ Кишинева. Этот край нечасто, но все же появляется в его стихах: «Бездомный парижский ветер качает звезду за окном», «Уже ничего не умею сказать», «Кишиневские похороны» — все из книги «Парижские ночи», и, конечно, в «Кишиневских рассказах».
Отец, Меир (Мирон) Фиксман, держал небольшую бакалейную лавку, в которой Давид с детства познал заботы взрослой трудовой жизни. Если верить упомянутым «Кишиневским рассказам», имеющим несомненную автобиографическую основу, отец хотел направить сына по собственным стопам мелкого торговца, но страсть подростка к чтению, а впоследствии и сочинительству, «болезни столь же неизлечимой, как рак» (так Кнут определит ее в тех же самых рассказах), пересилила строгую родительскую дидактику. В становлении Кнута — от подростка к юноше — преломился весьма типичный для еврея той эпохи биографический сюжет. Типичный настолько, что в нем даже можно обнаружить невольные, но от этого не менее выразительные художественные параллели: герой поэмы М. Светлова «Хлеб» (1927) Моисей Либерзон, ребенком помогающий отцу в их семейном «Бакалейном торговом доме», подобно кнутовскому Мончику (читай рассказы «Мончик на распутьи», «Крутоголов и компания»), готовится к экзаменам, как и юный Давид Фиксман (а годы спустя — поэт Довид Кнут), благоговеет перед Пушкиным…
А. Кудрявицкий (вероятно, со слов Мириам Деган, дочери Ариадны Скрябиной, второй жены Кнута) утверждает, что Давид был тринадцатым ребенком в семье, причем восемь его братьев и сестер погибли во время кишиневского погрома [9] . Однако родину семья покинула не из-за чувства национальной ущемленности. В 1918 г. Бессарабию аннексировала Румыния, и, как Кнут пишет о себе сам в статье «Маргиналии к истории литературы», «в одно прекрасное утро я проснулся румыном и решил сменить свое новое и малопривлекавшее меня отечество на Париж». Эмигрировав в 1920 г., он остался как поэт в России фактически неизвестен, хотя стихи начал писать и печатать их в кишиневской прессе — «Бессарабский вестник», «Бессарабия», «Свободная Бессарабия», «Свободная мысль» — довольно-таки рано, с 1914 г., а с 1918 г. даже редактировал журнал «Молодая мысль» [10] . В первый и, увы, в последний раз перед забвением Кнут возник в центральной российской печати в 1924 г.: в четвертой книжке альманаха «Недра» (Москва), в той самой, где, скажем, был впервые напечатан роман А. Серафимовича «Железный поток», появились два его стихотворения — «В поле» и «Джок», нигде с той поры не перепечатывавшиеся [11] . На том дело и кончилось: следующей публикации на родине поэзия Кнута дожидалась без малого семьдесят лет: сначала рижский журнал «Век» [12] , а затем «Знамя» [13] напечатали подборки его стихов.
9
Анатолий Кудрявицкий. Ibid., с. 54. У нас эта информация не вызывает доверия. Во-первых, доподлинно известно, что во Францию вместе с Кнутом приехали двое младших сестер (см. его письмо к З. Шаховской от 5 января 1933 г., из которого явствует, что после смерти матери в 1930 г. и отца в 1932 г. «остались две маленькие девочки» [А. Шаховская Письма Довида Кнута. IN: В поисках Набокова. Отражения. М., 1991, с. 165]. Сестра Люба [Агува], с которой Кнут был в особенности близок, иногда упоминается в публикуемых во 2-м томе письмах к Е. Киршнер; о судьбе самой младшей сестры нам ничего не известно) и младший брат (см.: Н. Берберова. Ibid., c. 318, о Симхе как о младшем брате Кнута см.: В. С. Яновский. Поля Елисейские: Книга памяти. Спб., 1993, с. 233). Таким образом, если Кнут действительно был тринадцатым ребенком, в семье должно было быть как минимум шестнадцать детей. Коль скоро восемь, как утверждается, погибло в погроме, а четверо оказались в эмиграции, где остальные четверо (кстати говоря, даже если младших посчитали за старших, все равно непонятно, куда девался еще один ребенок)? Во-вторых, сомнительно, что среди 49 жертв Кишиневского погрома одна семья потеряла 8 человек убитыми. Наконец, в третьих, невероятно, чтобы Кнут, человек в высшей степени совестливый, памятливый и глубоко родственный, за исключением, пожалуй, одного только стихотворения — «Из моего окна гляжу глубоко вниз», где, возможно, нашла отражение тема погрома, нигде более словом не обмолвился о столь страшной трагедии, постигшей его собственную семью.
10
См.: Л. Флейшман, Р. Хьюз, О. Раевская-Хьюз. Ibid., с. 315.
11
Кнут не единственный эмигрантский поэт, представленный в альманахе «Недра»: до него в третьей книжке были напечатаны стихи В. Кемецкого, А. Гингера и Б. Божнева. Причем любопытно, что одно из стихотворений В. Кемецкого, «Зеленый стол… Сутулых спин бугры», печаталось с посвящением Довиду Кнуту (Недра. Литературно-художественные сборники, 1924, кн. З, с. 130).
12
Еврейско-русский воздух. Вступительная статья и публикация Ариэля Кармона. IN: Век, 1990, № 4 [1], с. 15–20.
13
Знамя, 1991, № 2.
Итак, в двадцатилетием возрасте Кнут оказался в Париже. Спустя некоторое время, писатель-эмигрант Анатолий Алферов в докладе, прочитанном на заседании «Зеленой лампы» (1933), следующим образом рисовал памятную многим обстановку первых лет эмиграции: «После российской катастрофы иностранные пароходы разбросали всех нас, как ненужный хлам, по чужим берегам голодными, внешне обезличенными военной формой, опустошенными духовно. Но Запад, еще не изменивший старинным традициям, принял нас вежливо, как принимает гостеприимный хозяин незванных гостей, ему было тогда не до нас, и он поспешил нас предоставить самим себе. Отчаяние, или почти отчаяние — вот основа нашего тогдашнего состояния» [14] . Подобно многим другим своим сверстникам, Кнут «переменил уйму самых разнообразных профессий» [15] . Близко знавшая его Н. Берберова впоследствии вспоминала: «Кнут был небольшого роста, с большим носом [16] , грустными, но живыми глазами [17] . В двадцатых годах он держал дешевый ресторан в Латинском квартале, где его сестры и младший брат подавали. До этого он служил на сахарном заводе [18] , а позже занимался ручной раскраской материй, что было в то время модным, и однажды подарил мне кусок оранжевого шелка на платье, раскрашенного синими цветами, такой же кусок шелка подарил он и Сарочке, своей милой и тихой жене [19] , так что мы с Сарочкой были иногда одинаково одеты» [20] .
14
Числа, 1933, кн.9, с. 200–201.
15
Из письма Кнута З. А. Шаховской от 10 июля 1935 г. (З. А. Шаховская. Ibid., с. 166). В статье «Первые встречи, или три русско-еврейских поэта» Кнут писал, что в первое время находившиеся в изоляции и голодавшие молодые поэты «…готовы были скорее умереть от голода, нежели, скажем, раскрашивать головы куклам, мыть овощи и возиться с помоями в ресторанах или драить витринные стекла. Все эти ремесла большинство освоило только годы спустя, в первое же время подобные компромиссы расценивались среди эмигрантов как измена поэтическому призванию».
16
Ср.: Кнут — «маленький, темный, с тяжелым носом…» (В. С. Яновский. Ibid., с. 234). Сам он следующим образом описывал свою внешность: «…я вовсе не крупный, серьезный, розовый блондин… а легкий — телом, родом и мыслью — (читай „легкомысленный“), курчавый, чернявый (смуглый) местечковый еврей (1 м 65)» (цит. по: Ruth Rischin. Ibid., р. 382), ср.: «Однажды в „Хамелеоне“ появился юноша с лицом оливкового цвета, с черными как смоль, вьющимися волосами, — настоящий цыганенок. Это был Довид Кнут» (Андрей Седых. Ibid., с. 260).
17
Ср. в воспоминаниях И. Одоевцевой: «…энергичное, жизнерадостное выражение лица Кнута» (И. В. Одоевцева. На берегах Сены. М., 1989, с. 39).
18
После окончания Каннского университета Кнут получил диплом инженера-химика (естественно, что эту свою специальность он указывал в официальных документах, напр., в анкете писателей Израиля в графе образование значится «Инженер», ср. в письме к Е. Киршнер от 1 января 1948 г., где, давая для получения визы свои краткие сведения, он называет себя «инженером и писателем», полностью письмо приводится в т. 2). Так что на сахарном заводе он трудился как бы в соответствии со своей основной специальностью, как, кстати, и в упоминаемой Берберовой далее мастерской по раскраске тканей. Тема и образ завода появляются в таких стихах Кнута, как «Мой час» и «Покорность» (сб. «Моих тысячелетий»).
19
«Сарочкой» здесь названа не вторая жена Кнута Ариадна Скрябина (после перехода в иудейство, как это заведено, взявшая имя Сарра), как неверно утверждает Ариэль Кармон в предисловии к упомянутой подборке кнутовских стихов (с. 15), а его первая жена Сарра (Софья) Гробойс, с которой он расстался в середине 30-х: не раньше 22 июня 1932 г. (см. в письме к З. Шаховской, датированном этим числом: «Жена благодарит Вас за привет и кланяется Вам…», З. А. Шаховская. Ibid., с. 164; в своих воспоминаниях З. Шаховская мельком называет ее. Ibid., с. 149) и не позднее февраля 1935 г. (см. воспоминания Евы Киршнер в т. 2, где говорится, что к моменту их знакомства Кнут был разведен); о ней упоминает также А. Седых(Ibid., с. 261): «Поздно ночью мы вышли втроем: Довид, я и эта Сара, смуглая красавица с библейским лицом». От первого брака Кнут имел сына Даниэля, оставшегося после развода родителей с матерью; когда ее не стало (она умерла от рака в июне 1948 г.) Даниэль переселился к отцу (см. письмо Кнута Еве Киршнер от 28.6.48 г.: «Моя семейная жизнь взбудоражена появлением у нас бедного Даниэля, чью мать, умершую от рака, мы сегодня похоронили»). Дальнейшая судьба мальчика, после переезда Кнута в Израиль, нам неизвестна.
20
Н. Берберова. Ibid., с. 318.
К слову сказать, это занятие — раскраска тканей, — не столь уж необычное в среде писателей-эмигрантов, если верить воспоминаниям С. Шаршуна о Маяковском, вызвало в советском поэте прилив не помышляющего об идеологическом превосходстве раздражения и злобы на свою роль «агитатора, горлана, главаря», достаточно гротескно выраженных: «…мне передали, под секретом, — сообщает мемуарист, — следующую сцену его прощанья с „завоеванными“ им французскими писателями: не мало выпив и выждав, когда русских не осталось, Маяковский начал вопить, стуча кулаками о стол: „Хорошо вам, что живете в Париже, что вам не нужно, как мне, возвращаться в Москву! Вы здесь свободны и делаете, что хотите, пусть иногда и на пустой желудок, снискивая пропитание раскраской платочков!“ (Усугубляется это тем, что приведенный им пример способа существования к французам не приложим, а взят из быта русского Монпарнаса)» [21] . Факт содержания Кнутом красильной мастерской был на устах в литературных эмигрантских кругах, см., к примеру, в упомянутых уже воспоминаниях В. С. Яновского, передающего рассказ поэта В. Ф. Дряхлова о Кнуте, судя по всему, фольклоризованный: «Придет к нему поэт с Монпарнаса, он ему пять франков всунет, а на работу не возьмет, потому что сплошной конфуз» [22] (вероятным источником послужил эпизод с известным поэтом, прозаиком и публицистом С. М. Рафальским, которого М. Слоним устроил в 1929 г. в мастерскую Кнута [23] ).
21
Сергей Шаршун. Генезис последнего периода жизни и творчества Маяковского. IN: Числа, 1932, кн. 6, с. 221.
22
В. С. Яновский. Ibid., с. 98.
23
См.: Вольфганг Казак. Ibid., с. 633 (по изд. на рус. языке); Р. Герра. Вместо послесловия. IN: Сергей Рафальский. Их памяти… Париж, 1987, с. 260; Писатели русского зарубежья (1918–1940): Справочник. Ч. 2. М., 1994, с. 211.
В 20-30-е гг. Кнут являлся инициатором, одним из создателей и участником едва ли не всех заметных литературных объединений творческой молодежи «русского Парижа» [24] : «Гатарапак», чьим вице-председателем он был избран в 1921 г. [25] (см. посвященный этой литературной группе его очерк «Опыт ‘Гатарапака’»), в 1922 г., вместе с поэтом Б. Божневым, организовывал «Выставку Тринадцати» — поэтов и художников, на которой — с докладом «О парижской группе русских поэтов» — выступил известный критик и литературовед К. В. Мочульский [26] , «Палата поэтов», сменившая ее «Через» (целью которой было установить связь между русскими поэтами и художниками-эмигрантами и представителями французской творческой интеллигенции), «Союз молодых поэтов и писателей», «Перекресток» [27] . Во второй половине 20-х гг. Кнут посещает литературно-философский салон Д. Мережковского и 3. Гиппиус «Зеленая лампа», собрания которой, как отмечает современник, «были доступны только для избранной публики» [28] . Здесь-то и была произнесена им в 1927 г. запальчивая тирада о перемещении столицы русской литературы из Москвы в Париж, вызвавшая бурные дискуссии [29] . В 1926–1927 гг. Кнут и его друзья — Н. Берберова, Ю. Терапиано и В. Фохт, издают журнал «Новый дом» [30] , первый номер которого вышел 27 октября 1926 г. и вызвал неоднозначную критическую реакцию — от мягко-доброжелательной до негативной [31] . Впоследствии, не достигнув большого успеха, уже под патронажем Мережковского и Гиппиус и без Кнута, «Новый дом» превратился в «Новый корабль» (редакторы В. Злобин, Ю. Терапиано и Л. Энгельгардт) [32] . Этим временем датируется тесная дружба Кнута с Берберовой, продолжавшаяся, по свидетельству последней, семь лет [33] , хотя и в конце 30-х они не потеряли интереса друг к другу, по крайней мере он к ней, о чем свидетельствует его рецензия на берберовский роман «Без заката» (Париж, 1938) [34] (в журнальном варианте — «Книга о счастье» [35] ) — поступок редко обращавшегося к критическому жанру Кнута вообще-то крайне многоречивый [36] .
24
Более подробно см.: Michele Beyssac. La vie culturelle de l’emigration russe en France. Chronique (1920–1930). Paris, Pres. Univ. de France, 1971, p. 31, 78, 80, 140, 293.
25
См.: Л. Флейшман, Р. Хьюз, О. Раевская-Хьюз. Ibid., с. 315.
26
Ibid.
27
В.Яновский пишет о том, что название этого литобъединения и издаваемых им сборников предложил Кнут (В. С. Яновский. Ibid., с. 194). Нужно сказать, что перекресток (в гадательном варианте — распутье) входил в комплекс ключевых кнутовских метафор: см., напр., в стихотворении «Мрак»: «И ночь моя… Мне шла навстречу перекрестками…», начало рассказа «Мончик на распутьи» или знаменательную дарственную надпись на сборнике стихов русских зарубежных поэтов «Эстафета» (Париж; Нью-Йорк, 1948), который он подарил Е. Киршнер в сентябре 1948 г., приехав на короткое время в Израиль: «Еве — на палестинском перекрестке» (выделено везде нами — Cocm.), — в последнем случае перекресток означал для него не только встречу с дорогим человеком, но нечто, в духовном плане, несравненно большее — пересечение их судеб на праисторической родине; очень похоже, что этот образ концентрированно выразил принятие окончательного решения о репатриации в Израиль.
28
Юрий Терапиано. Литературная жизнь русского Парижа за полвека…, с. 40.
29
Ibid., с. 71; о том же см: И. В. Одоевцева. Ibid., с.46. Реакция на это утверждение была неоднозначной — от сочувствия до неприкрытой насмешки. Не исключено, что именно к данной кнутовской максиме восходят строчки Н. Оцупа, написанные многие годы спустя (стихотворение «Эмигрант»): «И, может быть, в потомстве отзовется Не их затверженный мотив, А наш полузадушенный призыв». С другой стороны, главный литературный критик пражского журнала «Воля России» М. Слоним, вообще, кажется, без излишней любви относившийся к Кнуту, комментируя этот его пассаж, с язвительной иронией замечал, что «нужно с сугубой ласковостью охранять господ наследников скончавшегося русского искусства — ибо на них одних и лежит вся надежда. Их нельзя тревожить или волновать, у них „кожа тонкая“, их надо лелеять, оберегать, холить в эмигрантской оранжерее». Не уступая своему оппоненту в категоричности, критик отстаивал идеи прямо противоположные: «…эмигрантской литературы, как целого, живущего собственной жизнью, органически растущего и развивающегося, творящего свой стиль, создающего свои школы и направления, отличающегося формальным и идейным своеобразием — такой литературы у нас нет. Хорошо это или дурно, но это неопровержимый факт, и что бы ни говорили Кнуты, Париж остается не столицей, а уездом русской литературы» (М. Слоним. Литературный дневник. IN: Воля России, 1928, кн. VII, с. 62). Хотя и в менее резкой форме, но, по существу соглашаясь со Слонимом, высказался Г. Адамович (из выступления на заседании «Зеленой лампы»): «Обыкновенно ведь слышишь, что все, решительно все в Москве и что, кроме Пильняка и Маяковского, никакой русской литературы нет. Это вздор, что говорить. Но когда утверждают, что нашей столицей стал Париж, а Пушкин удачнее всего писал об иностранцах, то из двух зол приходится выбирать меньшее, и мне кажется, меньшее — это первое» (Ю. Терапиано. Встречи. Нью-Йорк, 1953, с. 53). Сам Ю. Терапиано, запротоколировавший слова Адамовича, имплицировал хорошо всем известное заявление Кнута в начале своей статьи «Человек 30-х годов»: «Мне кажется, со временем много будет написано об атмосфере тридцатых годов в Париже, потому что в Париж, волей судьбы, переместился центр — не русской жизни и не русской литературы, конечно, но некоторый очень важный центр — ‘человек своего столетия’» (Ю. Терапиано. Человек 30-х годов. IN: Числа, 1933, № 7/8, с. 210), ср. в очерке Г. Иванова «’Конец Адамовича’» (1950) вплетение комментируемой кнутовской фразы — «Столица русской литературы, несомненно, не Москва, а Париж!» (Г. В. Иванов. Собр. соч. В 3 т. Т. З. М., 1993, с. 607) — в поданный иронически контекст интеллектуальных споров в эмигрантской среде. Любопытно сопоставить это, не лишенное элемента экстремизма, высказывание Кнута с тем, что он же писал в более зрелые годы, уже находясь в Израиле, когда трагизм эпохи и нажитая житейская и творческая мудрость подталкивали не к обострению автономии и противостояния, а наоборот, к поиску возможных и желательных сближений и компромиссов (статья «Маргиналии к истории литературы»): «Недалек тот час, когда произведения, создаваемые вне России, вольются полноводным притоком в основное русло русской литературы, как это случилось с другими эмигрантскими литературами: в Италии XIV в., во Франции XIX в., поскольку исторически беспрецедентно пребывание в безвестности столь массивного, многогранного и значительного пласта словесного творчества».
30
Н. Берберова пишет, что инициатором журнала был Кнут (Н. Берберова. Ibid., с. 318). Идея его создания с самого начала обговаривалась с З. Гиппиус, которая писала Берберовой 26 июля 1926 г.: «Из всей вашей программы я ни на одну букву не могла бы возразить, ибо и сама, вероятно, такую же придумала бы. Имя журнала тоже мне нравится (вообще люблю „новые дома“, хорошие, конечно). Этот „дом“, если он удастся, как задуман, не может быть не хорошим, а, главное, будет действительно ‘новым’» (Зинаида Гиппиус. Письма к Берберовой и Ходасевичу. Ann Arbor, 1978, с. 4). «Новый дом», как и другой эмигрантский журнал «Числа», возникший позднее, в 1930 г., печатал тексты докладов, прочитанных на заседаниях «Зеленой лампы»; выступление Кнута (в связи с предыдущим прим.) см.: Новый корабль, 1927, № 2.
31
См., к примеру, отзывы Ю. Айхенвальда, писавшего о «домике», что «по устройству своему он очень уютен и мил» (Руль, 1926, 17 ноября) и, иной по тону, — Б. Сосинского (Воля России, 1926, XI, с. 187–188).
32
В рецензии на кнутовскую «Вторую книгу стихов» А. Бахрах писал, что «среди молодых поэтов, нашедших общую линию под знаменем „Нового корабля“, Кнут не только из наиболее продуктивных, но, пожалуй, их самых талантливых» (Дни, 1928, № 1327, 12 февраля; рецензия подписана псевдонимом Кир.)
33
Н. Берберова. Ibid., с. 318.
34
Русские записки, 1938, № 10, с. 198–199. Попутно отметим, что в библиографическом справочнике А. Алексеева (А. Д. Алексеев. Ibid., с. 86–87) фигурирует несуществующая рецензия Берберовой на книгу стихов Кнута «Насущная любовь» (то же в «Энциклопедическом словаре русской литературы с 1917» В.Казака, с. 367 — страницы по изданию на рус. языке), в то время как отсутствует ее рецензия на первый сборник Кнута «Моих тысячелетий» в газ. «Звено», подписанная псевдонимом Ивелич (1925, № 128, 13 июля, с. 4).
35
Современные записки, 1936, кн. 60–62.
36
Нельзя сказать, чтобы у Кнута не было способностей и тяги к литературно-критической деятельности: эта грань его творческого облика, с которой также знакомит настоящее издание, должна, кажется, вполне удовлетворить читателя. Думается, что главная причина, не позволившая ему реализовать свои данные в этой области заключалась в несложившемся имени литературного критика, которое было у его друзей, скажем, А. Ладинского или Б. Поплавского. См. выразительную в этом отношении ламентацию Кнута в письме к 3. Шаховской (24.10.35) по поводу ненапечатанной «Последними новостями» его заметки о выходе ее книги: «В редакции мне объяснили, что газета с удовольствием известит о появлении книги, но отказывается писать о предполагаемом выходе в свет и т. д., и это несмотря на то, что моя заметка начиналась со слов „Печатается и в скором времени и т. д.“ Так что с огорчением извещаю Вас о моей неудаче и остаюсь в Вашем распоряжении на будущее, когда книга выйдет. Возможно и то, что другому, Ладинскому например, который всегда печатается в „Новостях“, не отказали б. Но уверенным в этом быть никогда нельзя» (З. А. Шаховская. Ibid., с. 167).