Шрифт:
Мамка, конечно, ни слова не проронила княжне об этом гаданьи.
ХXVI
Москва зашумела сильнее, разукрасилась и ликовала. 13-го сентября совершился торжественный въезд императрицы из села Петровского в город, и присутствие государыни в Кремле, казалось, ещё более оживило все улицы Белокаменной. Народ, собравшийся из окрестностей столицы, ради лицезрения новой императрицы, днём сновал по городу и запружал улицы и переулки, а ночью, не имея, конечно, ночлега и пристанища, располагался спать кучами на площадках и лужайках под открытом небом. Иногда, кой-где, эти московские гости, пробираемые в тёмную сентябрьскую ночь осенним морозцем, раскладывали костры и жались в повалку вокруг пылающих и тлеющих головней. Москвичи косились на эти костры, в особенности когда ночь бывала ветряная, и ворчали:
— Сожгут нас эти деревенщики!
Но делать было нечего. Начальство не вступалось в дело. Полицеймейстер приказал советовать "гостям», чтобы они преимущественно располагались на сон грядущий по лужайкам на окраинах Москвы и в Земляном городе, а не в Белом, да чтобы костры делали поменьше.
На жалобы обывателей, начальство отвечало, что "авось", Бог милостив, не заморозить же пришлый народ, не имеющий крова.
Московские богачи-хлебосолы, которых было не мало, широко растворили двери своих палат. Обеды, ужины, балы и всякие затеи чередовались. Дней не хватало и часов не хватало. Иной питерский сановник при всём желании никого не обидеть — всё-таки не мог в один день или вечер попасть во все дома, куда его приглашали.
Всюду, на всех пирах и балах, шли одни и те же беседы и только об предстоящем короновании, и при этом три вопроса являлись главными — не сходили с уст как питерских гостей, так и московских бояр. Будет ли учреждён верховный императорский совет; будут ли возвращены духовенству отобранные Петром Фёдорычем вотчины и будет ли генеральс-адъютант государыни вместе с братьями возведён в графское достоинство? Этими тремя вопросами исчерпывались все беседы, споры, толки и пересуды и москвичей, и питерцев.
Но к этим вопросам, обсуждавшимся громко, присоединялся ещё один вопрос, жгучий, животрепещущий, огромного значения для государства, который служил темой таинственных разговоров, глаз на глаз, шёпотом и с опаской.
В Москве упорно стали ходить слухи, о которых и помину не было в Петербурге, за все два месяца нового царствования. Молва в обществе тайком передавала всякий вздор.
Однако лица, более близкие ко двору и царице, называли эти все слухи московской сплетней и смеялись.
Повсюду слышались толки и пересуды.
Повсюду равно шло и веселье.
Только в доме князя Лубянского, как бы у опального боярина или у строптивого вельможи, злобствующего, было тихо, уныло и даже темно сравнительно с сотнями огней, блиставшими повсюду. Близкие люди, заглянув к князю, недоумевали и ворчали, уезжая.
— Что-то неладно у Артамона Алексеича! Век этот человек загадки загадывает своим приятелям. Тут Москва ходуном ходит, а у него будто на смех, подумаешь, хворые в доме или беда какая...
В доме князя, действительно, была если не беда, то смута всеобщая, полная, невылазная. От самого владетеля палат и от его дочери, до последнего дворового человека — все ходили, как в угаре, косо поглядывали, угрюмо переговаривались и перешёптывались. И все чуяли, что в доме что-то неладно. Вот, вот, ахнет и свалится на всех такое, что ложись и помирай.
Князь и княжна знали в чём дело. Отец дал дочери неделю на обсужденье своего предложения на счёт сватовства сенатора.
Три дня княжна почти не выходила из своей спальни, сказывалась больной. Она появлялась только к столу, сидела и кушала молча, почти не подымая ни на кого глаз и положительно ни разу не глянув в лицо отца.
Князь ограничивался беседой с Настасьей Григорьевной, или с гостем, который случайно оставался обедать. Иногда князь пробовал шутить и балагурить и хотя голос его был неподдельно весел, но в шутках его чуялась принуждённость... Выходило всё нескладно, сказывалась цель "для отводу глаз». Гость, косясь на всех, тоже прикусывал язык и спешил после стола уехать, чувствуя, что он бельмом на глазу в доме, где "что-то деется", где смута и раздор.
Настасья Григорьевна первые дни приставала к княжне, не хворает ли она, выспрашивала князя и недоумевала. Её уверяли, что ничего нет важного, а просто князь с дочерью повздорили и дуются друг на дружку.
Одна Агаша по-прежнему беззаботно смеялась и бегала по большому дому, не замечая смуты.
Борис был в доме деда два раза; князь и его принимал особенно ласково, расспрашивал о делах по службе, о производстве. Княжна с ним не говорила и даже не глядела на него.
В первый же день Борис увидел и заметил всё, но спросить и узнать в чём дело — было некого. С княжной наедине ему не удавалось остаться. Мать и сестра не могли быть в помощь. Однако, явившись на другой день к обеду, Борис встретился с сенатором в кабинете князя и чутьём влюблённого сердцем, а не разумом, сразу всё понял. Или князь умышленно проговорился, или глаза его, ласково и любовно обращённые на сенатора, были слишком красноречивы, или сенатор обмолвился...