Шрифт:
В коридор выхожу во всей красе! Профессор – хирург, зав отделением, меня увидел. А мне неловко, что я таком виде. Посмотрел и говорит.
– Сутки увольнения. Отдохните, Женечка.
Я и не знала, что он мое имя знает. Мне рассказывали, он потом говорил, что только одну такую сестру милосердия, еще в первую мировую видел. И стал со мной первым здороваться. Один раз идет мимо – раз мне в карман халата плитку шоколада!
– К сожалению, медалями не распоряжаюсь.
Вот бы с кем мне работать! Но у него свои хирургические сестры были. Пожилые. Опытные. Они так кучкой и держались. Не знаю их судьбы потом. Вроде они все так в Мечниковой в блокаду и работали…
В самом конце войны стали финнов привозить раненых. Мужики как мужики – ничем внешне, от наших не отличаются. Что финн, что русский, без формы – одинаковые! Белобрысые, голубоглазые. Правда, характеры разные. Говорят, один требовал, чтобы ему не отмороженную кисть руки ампутировали, а руку по локоть. У них в Финляндии закон – ворам кисть руки отрубать. Объяснял, что, мол, без кисти он для финнов – вор, а если не руки по локоть – герой!
Но я думаю это – вранье. Какие там обычаи! Двадцатый век на дворе!
Правда, я сама видела, как подошел парикмахер финна раненого брить. (А тогда война была – конфетка! И ванна раненым, и подарки от шефов (мандарины – шоколад, папиросы «Казбек») и парикмахер, и концерты с артистами из «Александринки» …) так финн этот белый сделался и руками замахал! Наверно думал, что ему глотку перережут. Все раненные, как загудят! «Мол, мы не вы! Мы над ранеными не измываемся, и раненых не добиваем!»
Я много лет эту сцену вспоминала. Раненых то мы не добиваем! У нас иностранцам хоть бы и пленным – почет! У нас свои – ни во что!
Пленных этих, когда после войны финской стороне выдавали, чуть не в шелковое белье одели. Выбрили, раздушили… А наших, говорят в чем взяли в том они и гни ли , в том и к нам вернулись. Сама не видела, не скажу. Наши пленные к нам не поступали. Их куда то в другое место везли. А потом узнала, что отношение к ним было, как к предателям. Мол, советский боец не сдается! Не даром на фронте все плена больше смерти боялись! Я думаю, что и к немцам служить шли, чтобы к нашим в лагеря не возвращаться.
Папа
Вдруг телеграмма – папа умер. Сразу как обухом по голове «Как это умер? Тут убивают кругом, а он вдруг умер? Он же в тылу! Как это вдруг: – папы нет?»
Мне сразу по телеграмме – отпуск, литер… За три дня в станицу добралась. Все волновалась, что без меня папу похоронят. Никак понять не могла, как это так, он же еще не старый – шестидесяти нет… Ну, и что ж, что врожденный порок сердца… С этим живут!
Приезжаю – мама, как ледяная стала, закостенела вся. Рассказывает, что папа умер без страданий, во сне. Еще вечером вдруг сказал : – Смерти я не боюсь. Я православный христианин и для меня смерть – это дверь, главное быстрей проскочить. Вот не хотелось бы мне, чтобы меня мертвого женщины обмывали. Я же священник, я их детей в школе учил… Начнут ворочать, рассматривать… Мерзко мне.
Бог его услышал. Он умер после бани. Его не обмывали.
Я приехала, а все, какие то странные. Стариков бородатых полный дом. Во дворе народ.
Хоронить не дают. Говорят: «Он не умер, а уснул». А он и, правда, совершенно, как спящий… Так бывает при инфаркте. Местный врач приезжал – объяснял старикам – ни в какую!
«Давайте, говорит, вскрытие проведем при вас».
Они его чуть не убили: «Зарезать хочешь?!»
И какая-то атмосфера странная. Напряженная. Я уж, на что как безумная сделалась, а вот это напряжение помню. В доме старики, сменяясь, день и ночь псалтирь читают, во дворе возы какие-то стоят с сеном. У нас, отродясь, двор пуст стоял. Начальство все время приезжает. Тихо разговаривают, уважительно. «Мол, похороним с почетом. Оркестр даже дадим. Все за счет артели инвалидов» Папа там последнее время, работал. Еле-еле устроился. Все не брали, как врага народа. Церковь еще в двадцатом закрыли. Девятнадцать лет был без работы. Арестов дожидался. И арестовывали сколько раз. Как не расстреляли?
А старики молчат, как воды в рот набрали. И начальников этих, как только они появляются, плотная толпа окружает, они еле – еле назад к бричке протискиваются. И молчат все.
Я то, дура, не понимаю ничего. И мама ничего не говорит, и не плачет.
Один старичок, улучил момент, когда нас никто не слышит.
– Доченька, – говорит, – ты вон какого почтенного отца дочерь, сняла бы ты энтот чайник со звездой с головушки. (А я в буденовке.)
– Не могу, – говорю, – я по форме одета. Нельзя форму одежды нарушать.
– Это мы очень хорошо понимаем. Вот ты у них в России в форме этой, поганой, покудова, уж ладно, ходи. А дома то переоделась бы. Эта звезда каинова твоему батюшке в оскорбление… Он, можно сказать, как бы, святой, что ли… .
– Да чем же он, – говорю, – святой? Он просто хороший человек…
– Сама посуди, – говорит, – ежели, он усопший, вторая неделя кончается, а запаха нет. Тления то нету! А ты со звездой! Погоди, родная моя, вот прийдуть наши, мы энту звезду им помянем… Хватить, поглумились! Похоже скоро другая кардель пойдеть! Нечо, теперя уж не долго…