Шрифт:
Я стояла между Пальмом и оптиком. Пальм выглядел начищенным, лицо его было красным, светлые волосы прилизаны, только один вихор стоял торчком. Очень трудно было подойти к могиле Сельмы, это как брести по реке против течения. Пальм бросил в могилу розу, оптик и я бросили по горсти земли.
Потом вся деревня собралась в правлении общины. Я три дня пекла пироги во весь противень, теперь они, нарезанные на куски, горками лежали на высоких столиках, и мне было стыдно, что они уже зачерствели. Лавочник похлопал меня по плечу.
— Не расстраивайся, — сказал он. — Сельма умерла, тут не до лакомства, кусок в горло не лезет.
Мои отец и мать стояли за одним столиком, когда пришел Альберто. Он обнял мою мать за плечи. Я посмотрела на отца. То, что тебя больше не любит тот, кто долго тебя любил, не имеет значения только у разверстой могилы.
Я присела рядом с оптиком на пивную скамью у стены. По левую руку от него сидел Пальм со стаканом, и мы не знали, было ли в этом стакане что-нибудь еще, кроме апельсинового сока. Я склонила голову на плечо оптика, он прижался щекой к моей макушке. Мы выглядели как две совы, которые однажды все лето спали у нашей трубы, приклонившись друг к другу.
— Вот мы и остались совсем одни, — сказала я.
Оптик обнял меня и теснее прижал к себе.
— Никто не один, пока он может применить к себе местоимение «мы», — шепнул он и поцеловал меня в темя. — Выйду-ка я на свежий воздух, хорошо?
Я кивнула.
— Идем, Аляска, — окликнул оптик, и Аляска поднялась. Это требует времени, чтобы нечто столь крупное, нечто столь древнее поднялось на все четыре ноги.
Оптик пошел с Аляской на край деревни и дальше — в лес через ульхек и там улегся.
Он лежал в своем выходном костюме в старой, сырой листве. Аляска улеглась рядом с ним. Оптик скрестил руки за головой, смотрел в небо, разрисованное ветками и верхушками деревьев, и моргал от моросящего дождя.
И снова оптик вспомнил фразу, которой донимал себя и всех остальных: Если мы смотрим на что-то, оно может исчезнуть из нашего поля зрения, а если мы не пытаемся его видеть, это нечто не может исчезнуть. Его внутренние голоса никогда даже не пытались объяснить ему эту фразу — почему бы то ни было. Но теперь они заговорили. «Раз уж ты тут лежишь, мог бы заодно и умереть. Разницы-то теперь нет».
И тут оптик сел — так резко и ортопедически неграмотно, что боль пронзила его поясницу.
— Я понял, — крикнул он.
Аляска тоже села — вероятно, заметив, что это был торжественный момент.
— Все дело в разнице, — сказал оптик. — Смотреть на что-то означает отличать. — Он потрепал Аляску по голове. — Мне давно уже пора было догадаться, Аляска, хотя бы в силу профессии, — говорил оптик. — Слушай: когда мы не пытаемся отличить нечто от всего остального, что нас окружает, тогда это нечто и не исчезает. Потому что оно становится неотличимым. Потому что его не отделяешь от всего остального, оно всегда здесь, — сказал оптик, а поскольку он был так взволнован, то действительно спросил: — Ты понимаешь? — и удивился, что Аляска не ответила ему: «Конечно, я все понимаю, продолжай, пожалуйста».
Сельма не исчезнет, если я не буду пытаться ее видеть, думал оптик. И ему захотелось сейчас же побежать к Сельме, чтобы сказать ей это.
Совсем наоборот
— Я могу для тебя что-нибудь сделать? — спросила моя мать, когда деревня разошлась из правления общины. — Может, хочешь мороженого?
— Нет, спасибо, — сказала я. — Пойду немного прогуляюсь.
Я отправилась на край деревни, к Марлиз. Ее не было на похоронах. Я боялась, уж не случилось ли с ней чего, по своей воле даже она не решилась бы не пойти на похороны Сельмы, в этом я была уверена.
Я вошла через садовую калитку, мимо размокшей под дождем почты, вставленной между штакетинами; старательно обогнула пчелиный улей. Я даже не стала понапрасну звонить в дверь, а сразу свернула за дом, к кухонному окну, которое, как обычно, было открыто. Я заглянула внутрь. Сердце у меня тут же заколотилось, я быстро отвернулась и схватилась за сердце; успокойся, думала я, это не может быть всерьез. И потом снова заглянула внутрь.
Марлиз, в норвежском пуловере и в трусах, сидела на кухонном стуле. В руках она держала дробовик Пальма. Подбородком Марлиз опиралась на дуло.
— Марлиз, — сказала я через щелочку окна. — Ты же, надеюсь, это не всерьез?
Она ничуть не удивилась, услышав мой голос, как будто я простояла под ее окном уже несколько часов.
— Марлиз? Ты меня слышишь? И без тебя покойников хватает. Смерть в последнее время к нам зачастила. Я бы тебе настоятельно рекомендовала не кидаться ей на шею.
— Твои рекомендации всегда дерьмо, — сказала Марлиз.
Она сидела аккурат под тем крюком, на котором повесилась ее тетка, эта вечно брюзжавшая, нестерпимая личность.