Шрифт:
И снова за свои чертежи.
— Если выиграть на одном микроне, только на одном микроне, и то дистанция! Да снизить лобовое, изменить посадку гонщика.
— Не забывай про утомляемость! Лобовое снизишь, утомляемость нагонишь. То на то. Посадка гонщика не последнее дело. Удобство седла! Утомляемость снизим, машина побежит резвее.
Прильнули к столу, про меня забыли. А я не люблю, когда меня не замечают:
— Машина должна быть красивой! — бросила из своего угла.
— Ты смотри, понимает, — поднял голову Василь, — а ты знаешь, в чем есть краса машины? Рисуночек? Узорчики? Красота машины, — это когда она входит в бег, как влитая, когда она вся вогналась в движение.
— А если рама рыже-буро-малиновая? Это ничего, по-твоему?
— Верно, Марина, — подхватил Валерка, — краски тоже на бег влияют. Не уступай Василю в красочках.
— Так я ж не спорю, — прикидывается ладненьким Василь, — я ж никогда напрасно не спорю. Согласен. Машина должна звать гонщика вперед. Я ж понимаю, скорость зависит от настроения гонщика.
— Душевно рад, что мы все тут за красоту, — подхватил Валерка и обратился ко мне, — привыкай к нашей жизни, Мариночка.
— Машины, машины, машины! Вы скоро стихами про машины говорить будете!
И сама не замечаю, как постепенно привыкаю к их жизни.
Тася сегодня всю ночь проплакала — недостача.
Хорошо, что у нее отгул, а то бы перед всеми в кафе с глазами распухшими!
Виктор исчез. Не появляется. Мальчишки все такие, не надо переживать, все равно, что в троллейбусе — все рядышком до первой остановки. Назло себе так говорю, а думаю другое, жду чего-то настоящего…
Девчонки наши с ума посходили, задыхаются от весны, у каждой уже свой закрепленный «он». Только и слышно: «Он поглядел, он сказал, он написал…»
Жизнь моя меняется, скоро кухонный передник надену. Наши все в разгоне, все на работе; старики в землю вросли. Бабця еще ничего, борща наварит, на три дня хватает. А то и перепечки замесит. А дед все больше на завалинке мировые вопросы решает, на солнце щурится, погоду предсказывает:
— Марина, ты сегодня свою болбонью одевай. Сильный дождь предвидится.
Я и без его предсказаний каждый день болонью таскаю и в холод и в зной, от ледохода до заморозков; у нас все так — мода.
Вчера не смолчала, спросила Тасю:
— Что это твоего мальчика не видать?
— Какого мальчика? У меня никаких мальчиков нет. Не знаю, про которого спрашиваешь.
«Не знает, про которого спрашиваю!..» Овечка. Не пойму ее. На работе — работа. Придет домой, разговор про работу. Вырвется на танцплощадку, повертится до упаду в тесных туфлях, потом дома мозоли целый час отпаривает. Наутро снова на работу. Ей уж скоро двадцать один. Старая дева двадцатого столетия.
И мои дни убегают. Скоро старухой стану. Хозяйничаю, по пальцам каждую копеечку считаю. На хлеб, на крупу. На кино не остается, у Василя выпрашиваю.
По утрам будят чуть свет моторы; гудят, ползут бульдозеры, подбираются к нашей хате, сровняют все под котлован. А я бы оставила ее, нашу хату, — для воспоминания!
Сегодня Тася снова плакала. Не пойму, как у нее получается, — считает, пересчитывает, все правильно.
Встретила Олежку на улице. Ни школы, ни классов, ни звонков — только Олежка и я. Совсем другие, не ученики, просто девочка и мальчик.
Еще издали увидела Олежку, идет-бредет притихший, ни на кого не смотрит.
— Ты чего без своей валторны?
— В поликлинике был. Просвечивался.
— А Мери тебя искала.
Не ответил, смотрит в землю.
— Тебе нравится Мери? Ничего, красивая девочка.
Молчит.
— Что ты невеселый, Олежка?
— В оркестре играть запретили. Уплотнение верхушек легких.
Ему тяжело, видно, а я вспомнила вдруг: «…играет на трубе!» и едва сдержала улыбку. Стиснула зубы, чтобы не рассмеяться. А ведь ему плохо, я вижу, глаза совсем другие стали. Неужели я злая? Неужели такая плохая девчонка! Вот стою перед ним, раскинув руки, как дурочка. Но что могу сделать, чем помочь? Если б рана или на рельсах… Но он здесь передо мной на спокойном асфальте и, должно быть, врачебное заключение в кармане, все там предписано, указано.
— Как же теперь, Олежка?
— Не знаю.
— Да ты не бойся. Главное, не бойся. Теперь у всех уплотнения. И у меня было, — соврала я, — еще какое! Все верхушки. Петь запрещали. И все прошло.
— Совсем прошло?
— Даже забыла. Ничего не осталось. Теперь я совершенно свободно плаваю, ныряю. По снегу босиком бегаю…
Честное пионерское, я тут же сняла бы туфли и стала бегать по снегу, если б остался снег.
— И в хоре пою, ты же знаешь. И на велике катаюсь, гоняю машину лучше мальчишек.