Шрифт:
— Ну, братцы, тише!.. Так как? Решено?
— Решено! Решено!
— Отличная штука!
— Тогда, значит, все. О кандидатуре решит бюро.
Даже тогда я и подумать не мог, что буду этой первой кандидатурой. Честно признаться, я предлагал лишь идею. Где-то внутри, так называемыми фибрами души, я чувствовал, что дело, которое я предложил, — нужное и действительно для пользы. Конечно, это лишь одна частичка большого дела, большой идеи, которую обкому надо будет раскручивать дальше, но частичка важная, и ее надо немедленно осуществлять, тем более и случай подвернулся подходящий.
Одним словом, на другой день меня пригласили на бюро обкома. Вокруг желтого, в шашечки, — хоть в шахматы на нем играй! — стола сидели члены бюро, знакомые все ребята, хорошие парни, простые, и не важные, какими им вроде бы и полагалось быть по штату. Простые в жизни, на каждом шагу и совсем не простые здесь, за этим шахматным длинным столом, где многое решалось и зависело от них — от этих парней, членов бюро обкома.
Сейчас они смотрели на. меня. и улыбались, будто отдыхая от серьезности, к которой обязывали другие дела, только что обсужденные. Видно, мой вопрос был легким.
— Так вот, — сказал Борис, — есть предложение утвердить инструктора отдела пропаганды Дмитрия Серегина первым комсоргом эшелона новобранцев.
Он посмотрел на меня и улыбнулся.
— Идея его, — добавил он. — Ему ее и выполнять.
Женька, наверное, скажет потом, в коридоре, Где-нибудь в уголке: .
— Сам себе на шею заработал. Голова!
— По возвращении, Серегин, будешь отчитываться на бюро, — говорит Борис. Так что считай это поручение важной и ответственной командировкой. Я бы сказал, особой командировкой,
Ну что ж мне оставалось делать? Поскольку с сей минуты я уже переходил на воинское довольствие, я ответил:
— Есть.
ГИМНАСТЕРКА
— Писать будешь? —спрашивает Людка, старушенция моя.
— Буду! — отвечаю я. — Конечно, буду. Что же еще делать в эшелоне? Глазеть в окно да писать письма.
Людка достает из старого коричневого, будто ржавого чемодана, где хранится всякое барахло, мою армейскую форму. Почти побелевшую от многих стирок, от солнца и пота гимнастерку и брюки. Я долго еще ходил в них после того, как демобилизовался. А потом, когда купил, наконец, костюм, Людка выстирала брюки и гимнастерку, выгладила, привинтила все мои военные регалии и сложила в этот ржавый чемодан. На память.
Я тогда улыбался, глядя, как она хлопочет. Врось, говорил я ей, изводи старье на тряпки, кому это надо? Если и потребуется снова форму надевать, так новую выдадут. Людка философски усмехалась тогда мне в ответ. И вот получается, что она как в воду глядела. Все-таки пригодилась моя потом просоленная, солнцем выжженная гимнастерка.
Я натягиваю ее. Значки покалывают сквозь майку своими холодными шпыньками. Снять их, что ли? Что тут у меня? Первый разряд по самбо, слециалист первого класса, ГТО. Нет, оставлю, пожалуй. Пусть уж тогда все останется как есть, Как было. А как все это было? Сейчас, пожалуй, точно и не вспомнишь,
Да, мать хлопотала у печи, выкладывая иа широком блюде пирамиду из румяных сладких пирожков, —мне в дорогу. И зеленый вещмешок, с которым уходил на фронт еще отец, с которым прошел всю войну и вернулся цел и невредим, самому себе на удивленье. Только приклеились к мешку заплаты, грубо пришитые неловкой мужской рукой. Отец звал мешок любовно — «сидором». Это уж потом, в армии, понял я, почему он так звал свой мешок, будто старого друга, приятеля. С отцовским «сидором» и мне пришлось протопать немало в учебных марш-бросках, таскать в нем небогатый паек, подкладывать его под голову где-нибудь на мшанике, когда взводный давал команду на привал. «Сидор» и правда, как верный друг, вместе со мной безропотно переносил все эти марши, ночные тревоги, учебные стрельбы.
Когда я вернулся, на вокзале меня встречали мать и отец. Мама держала в руке батистовый старый платочек и все вытирала глаза. Она сразу бросилась ко мне, едва я выпрыгнул из вагона, Потом, когда она отпустила меня и я шагнул к отцу, он не обнял меня, а чуть повернул спиной, посмотрел на «сидор», хлопнул его жилистой, корявой ладонью, спросил: «Ну как, «сидор»?»—и только тогда, не дожидаясь ответа, облапил меня, аж косточки хрустнули. Сила кузнецкая так из него и перла.
На другой же день отец поднял меня спозаранку. Мать ругалась, что он не дал мне и выспаться-то после службы, а отец только усмехался, поглаживая рукой морщинистые, с глубокими складками щеки, и приговаривал:
— Вот кузню поглядит, тогда пущай дрыхнет!
Я умылся, надел гимнастерку, хотел идти с погонами, но отец взял меня за плечо, аккуратно расстегнул медную пуговку и осторожно снял с меня погоны. Потом он пошел к комоду, там, перед зеркалом, у матери стояла шкатулка со веякими вещами — отцовскими медалями, материнским значком «Отличнику здравоохранения», пуговками, безделушками, пустой бутылочкой из-под французских духов, которые отец привез матери с фронта — трофей! — и которая до сих пор еще пахла чем-то очень приятным, видно, лугами французских Альп. Отец сложил мои погоны в эту шкатулку, и мы пошли с ним на завод.