Шрифт:
Как это всегда бывает на всплеске нетерпимости, жертвами германофобства в первую очередь становились те, кто менее всего имел отношение к разразившейся общеевропейской катастрофе. Оголтелая толпа учиняла безжалостную расправу над учителями германской словесности, лютеранским пастырями, аптекарями и докторами, инженерами и счетоводами, поварами, портными, музыкантами, садовниками и прочим гражданским людом, имевшим несчастье носить сложные имя и фамилию, зачастую вовсе и не немецкие. Жестокие настроения подпитывались известиями из Германии и Австрии, где в такое же отчаянное положение попадали русские. Пламя национальной ненависти разгоралось с каждым днём все сильнее, а когда уже в августе того же проклятого 1914 на полях Восточной Пруссии стала проливаться кровь российских солдат и офицеров, и в России начали оплакивать первых погибших в этой мировой бойне, столь же великой, сколь и амфигурической, злоба в отношении немцев в России превратилась в норму жизни и признак хорошего тона.
Белецкому долгое время удавалось избегать враждебности в свой адрес, но однажды жребий выпал и ему. Произошло это совершенно буднично и нелепо.
Белецкий возвращался с почты, где получил присланный из Нью-Йорка каталог одной из частных галерей, с которой он вёл переговоры о продаже нескольких Рудневских работ. Держа под мышкой яркий увесистый альбом, он остановил извозчика и намеревался уже сесть в пролётку, но тут возница заприметил напечатанную крупными буквами на обложке каталога надпись на английском языке. Извозчик в лингвистические детали погружаться не стал. Он обложил Белецкого по матери, обозвал его на всю улицу немецкой сволочью и попытался ударить несостоявшегося седока кнутом. Белецкий кнут перехватил и дёрнул так, что горластый мужик слетел с облучка на мостовую.
– Храждане! Православные! – заголосил поверженный возница. – Падла эта прусская на меня напала!
К месту происшествия враз подтянулось с десяток человек, половина из которых были бабами, торговавшими на углу семечками и пирожками.
– Ах! И-ирод ока-а-янный! – надрывно завыла одна из них. – Ванюшку-у мого-о порешили! Деток наши-их си-иротами-и оста-ави-или! Уби-ию!
И солдатская вдова с ненавистью кинулась на Белецкого, а за ней и другие бабы, а вслед уж и мужики.
Не окажись среди нападавших женщин, Белецкий бы наверняка смог отбиться и убежать, но поднять руки на представительницу слабого пола из любого сословия он не мог, а потому шансов на победу или благополучное отступление у него не было никаких. Он лишь мог защищать себя и уворачиваться от ударов.
Толпа увеличивала свою численность и лютовала, готовая уж и вовсе на смертоубийство.
Чувствуя, что дело его совсем плохо, Белецкий исхитрился вынут из кармана полицейский свисток, который по настоянию Терентьева всегда имел при себе, и засвистел. Толпа стала ещё злее, но всё же через пару минут появился городовой и пресёк побоище.
Однако, когда выяснилось, что жестоко избитого господина зовут Фридрихом Карловичем, полицейский чин, не обращая внимание на русскую фамилию пострадавшего и на православный нательный крестик, выбивавшийся у того из-под разорванной и окровавленной рубашки, враз объявил его немецким провокатором и препроводил в ближайшую полицейскую часть.
Никому никаких сообщений передать Белецкому не позволили и доктора к нему не позвали, а вместо этого без всякого разбирательства запихнули в камеру к четырем мазурикам, которые были не прочь добавить немецкому шпиону, но тот, даже с вывихнутой рукой и поломанными ребрами, оказался им не по зубам.
Белецкий провёл в камере несколько часов, прежде чем обеспокоенный его исчезновением Руднев забил тревогу и с помощью Терентьева вызволил друга.
Пострадавший ни в какую не хотел подавать заявление о нападении и самоуправстве полицейских чинов, но коллежский советник настоял хотя бы на последнем, убедив Белецкого тем аргументом, что следствием безнаказанности подобного должностного попустительства станут новые ни в чём не повинные жертвы народного гнева, которым может повезти куда как меньше.
О смерти Вяземского Дмитрий Николаевич сообщил Белецкому, телефонировав ему из дома Каменских ещё до приезда сыскных, однако про всё остальное – обнаруженный в бокале Руднева яд, флакон с неизвестным содержимым в руке Павла Сергеевича, таинственные предсмертные слова умирающего и не менее загадочную надпись в зимнем саду, а также исчезнувшие осколки из-под руки покойного – Руднев смог рассказать только теперь.
Белецкий выслушал, не перебивая, а после заявил со своей извечной холодной рассудительностью:
– Вы крепко влипли, Дмитрий Николаевич!
– Что ты имеешь в виду? – устало спросил Руднев.
Он понуро сидел в своем кресле, а сдерживаемые последнее несколько часов переживания выходили из него ознобом, да таким, что стучали зубы.
– В этой трагической истории есть факт, сомнению не подлежащий, – объяснил свою мысль Белецкий. – Он заключается в том, что Павел Сергеевич желал вашей помощи в каком-то деле, имеющем отношение к государственной безопасности, и сообщить о нём он намеревался конспиративным образом. Раз он шифровался, значит, злоумышленники следили за ним. И раз они следили, они знают или скоро узнают, что именно с вами князь имел беседу незадолго до смерти и что, возможно, умирая, он успел вам что-то сказать…
– Да ничего он мне толком не сказал!
– Не важно! Главное, что гипотетически вы можете быть посвящены во что-то такое, за что людей не гнушаются травить на званных приёмах. Вяземского они убили. По логике вещей вы, Дмитрий Николаевич, следующий на очереди.
– Белецкий! Умеешь же ты приободрить!
– Этой цели я не преследовал, – невозмутимо пожал плечами управляющий.
– В таком случае, к чему все эти твои рассуждения?
– К тому, что вам, хотите вы того или нет, придётся разбираться с делом, которое намеревался поручить вам Павел Сергеевич. Либо вы найдёте и обезвредите злодеев, либо они доберутся до вас и убьют.