Шрифт:
– Наступают.
– Ну, летось внезапность. А сейчас что?
– Да я откуда знаю?! Командование объяснило - сосредоточили превосходящие силы на одном южном направлении. А больше мне неизвестно.
– Врешь. Ныне от отца скрываешься, завтра - от народа... Гляди, парень.
– Думай, что говоришь.
– Слышь, Афоня, родной, а может, оплошали мы, через свою доброту кровью умываемся? Больно уж доверчивы. Уж таких простодыр, как русские, не сыскать.
– Да, может быть, и так.
– Да что ты поспорить-то боишься?!
– воскликнул отец со слезой в голосе.
– Пружина слаба в душе? Чуть надавил, поддакиваешь. А вдруг я клевету на тех же германцев возвожу? Ведь когда-то Советскую власть на ноги ставили в Баварии. Тельмана двигали к власти... Ну? Или сейчас не расположены к хорошему? Или мы чем себя подмочили в глазах мирового пролетариата?
– Мы не можем позволить себе роскошь - по-русски копаться в своих ошибках, бить себя в грудь. Глупо упрекать себя. Враг жесток, - сказал Афанасий.
– А где ты видел милосердных врагов? Он тот самый, главный...
За рекой с поднизу тучи тепло взыграло солнце. Зйпели, зачирикали скворцы и воробьи по всему саду.
– Афанасий, по-твоему, я кое-что кумекаю в жизни?
– Ты, Игнат Артемьевич, насквозь все видишь.
– Справедливый?
– Само собой.
– Безжалостный?
– Добрый.
– Ладно. Первый вопрос согласовали, Афоня. Ну а теперь откройся, какие у тебя умыслы насчет вон того дома?
– Игнат показал трубкой через улицу на деревянный, осевший на угол домпк со светелкой.
– А что дом? Ремонтировать надо бы... подгнил.
– Ремонтировать, значит... Глаз у тебя сметлив. А насчет жителей того дома есть в твоей голове какие-нибудь идеи? Не торопись с ответом, сынок. Я раскидал пшензцу, не вот она взойдет. Посидим, на солнышко поглядим, я помечтаю, а ты подумай о жителях того дома.
Сдвинув на макушки кепки, молчали легко, глядя - Игнат за Волгу, Афанасии на поселок.
Война ли размывала в душе давние напластования жизни, старость ли оглядывалась на исхоженные тропы, но только близко-близко видел Игнат батю, дедушку, прадеда. Грузчиками ж рыбаками был весь род, почтительна учтенный сейчас встревоженно обострившейся памятью.
Неунывные, приветливые женолюбы распашисто принимали многоголосую жизнь. И помирали без хвори, легко:
с утра задумаются над нежданно замысловатой вроде бы загадкой, удивленно ощупывая себя, а на закате солнца, за минуты до исхода, прощаются с родными обниженным вечной тишиной голосом. Правильная кончина подходила к ним на цыпочках, поднося к их губам, не расплескав ни капли, полную чашу забвения. Лишь мгновенно как бы в нерешительности вздрагивали губы, легкий озноб проходил от головы до ног, потом в покое доверчиво остывало каждым мускулом сильное тело.
До войны Игнат как само собой разумеющееся ждал нэ умом, а лишь дремлющей где-то в глубине души жилкой такой же легкой развязки, потому что торил дальше жизненную стежку предков. По его широко пружинившей спине перекочевали с пароходов на берег азиатский хлопок, мелкий прокат, бочки каспийской сэледки, кули Вольского цемента, рогожные мешки с арбузами Быковских хуторов и Камышина. А с берега в трюмы переехали на Игнатовом хребту пятерики с пшеницей и мукой, пахнувшей летним теплом.
Крепко надеялись на Чекмаревых капитаны, а польщенные тем Чекмаревы не подводили речникоз, особенно когда суда задерживались в пути.
В детстве сыновья-двойня - Афоня и Витя, окидывая вот с этой престольно-каменной высоты Волгу, опережали Игната:
– Топает! Идет!
– Да где? Не вижу, - обрадованно притворялся, бывало, Игнат.
По контурам, по трубам и полосам на них, по тембру сирен угадывали ребятишки, какого класса судно режет волжскую волну.
Еще не смолкнет эхо позывного гудка, а Игнат уже стоит со своей бригадой у стенки, и за широкой спиной его прячется "обезьянка". Была та "обезьянка" особенной:
вместо дрючков привинчены длинные бычьи рога. В молодости даже по крутому трапу Игнат весело, поигрывая, за один раз переносил двенадцать пудов. Братья его не уступали в силе, только были похитрее и разборчивее.
Игнат выпивал раз в году: на исходе лета садился с товарищами на мягкую мураву у родника и не вставал, пока ни крошки не оставалось от калача, хомутины колбасы и четверти вина. После того выкуривал трубку чебоксарской махорки.
– Афоня, Витя, подымите старика, - протягивал, бывало, руки, прикинувшись отяжелевшим.