Шрифт:
Начали с шампанского, «Луи — Редерер» было превосходно, мужчины перешли на водку, завязался оживлённый разговор, он вспыхивал в разных концах стола, как в разных местах гостиной вспыхивали от колебаний воздуха стеариновые свечи. У всех на языке было недавнее убийство Столыпина; говорили, что его ухлопал агент охранки Богров. Многие считали, что в связи с этим в стране должны произойти какие–то изменения. Коверзнев с интересом следил за разговором, усмехался. Вот на другом конце стола кто–то вспомнил о сибирском конокраде и сектанте Гришке Распутине, введённом ректором духовной академии Феофаном в дом великого князя Николая Николаевича. Оказывается, Распутин приобретает всё больший и больший вес во дворце царя, и это почему–то на руку Сухомлинову, Кривошеину и Дурново…
Это заинтересовало Коверзнева, но хозяин не дал дослушать, заявив:
— В этом доме о политике не говорят.
После этого на протяжении нескольких минут слышались лишь выстрелы шампанских бутылок, звон бокалов да работа челюстей. На другом конце стола, нарушая запрет хозяина, кто — то, переходя с шёпота на полный голос, снова заговорил о политике:
— Да, но военный министр так и заявил, что спасение от революции только в дружбе с Гогенцоллернами…
— Нет, глубокоуважаемый, наша ориентация на Францию и Англию… Акции–то чьи вы имеете?
И снова о Столыпине:
— Помните, он заявил: «Пока в стране не будет установлено спокойствие — полевые суды и господа офицеры олицетворяют юстицию в империи». С этакой юстицией вылетишь в трубу…
Эти слова были прерваны резким звоном ножа по рюмке.
— Господа! — сказал, поднявшись, поэт. — Я прочитаю вам новые стихи… Они ещё не видели света… Вы, так сказать, первые их ценители, и я отдаю их на ваш суд…
Он ещё раз постучал ножиком о звонкий хрусталь и начал читать.
Слушая его, Коверзнев подумал, что у поэта не только бабьи ладони, но и голос. И было странно слышать, что в стихах его говорится о сильных мужчинах, которые, не моргнув глазом, убивают на дуэли своих соперников и без сожаления бросают влюблённых в них женщин. Как и картонная мазня Леонида Арнольдовича, это казалось чем–то несерьёзным, какой–то пародией на искусство. Но все азартно хлопали поэту, а Рита смотрела на него глазами, полными восторженного ужаса. Коверзнев от обиды зло сжал ей колено. Она удивлённо взглянула на него, но, видимо, истолковав по–своему этот жест, погладила его руку.
А в притихшей, освещённой свечами столовой раздавались зловещие слова:
Светлый ребёнок о боге спросил:
«Где он?», и я отвечал: «В небесах»,
Зная весь ужас и холод могил,
Зная предсмертный мучительный страх… Женщине–сказке, лазурной мечте,
Клялся я вечностью, солнцем, душой,
Зная, что завтра же, гад в темноте,
Этой пресытясь, я буду с другой…
Рита сжимала Коверзневу руку, и вдруг он подумал:
«Пусть! Назло Нине я буду с этой женщиной. Пусть я буду гадкий и грязный… Всё равно, сейчас один конец».
И он поднялся из–за стола, повелительно сказав девушке:
— Идёмте! Я не хочу слушать пошлости этого бабьеобразного старика.
— Тише! — прошептала она, испугавшись за него. Но, выбравшись следом из–за стола, похвалила: — А вы с характером. Недаром пишете о борцах.
В прихожей, пока Коверзнев отыскивал её накидку, она сказала:
— Ушли не попрощавшись, по–английски, — что заставило его поморщиться.
На улице было темно. Тускло светились фонари. Чуть блестел мокрый булыжник, — видимо, выпал небольшой дождик. Шаги их гулко отдавались в каменном коридоре улицы.
Шли молча. Лишь у Сытного рынка Коверзнев не вытерпел, возмутился:
— Баба, а не поэт, а тоже надувается, как старый павлин.
Крепко прижав его локоть к своей упругой груди, стараясь
попасть в ногу, Рита сказала:
— Признаться, он мне тоже не понравился. Похож на жабу. Но стихи — волнительные.
Коверзнев покосился на неё: «Волнительные! Не могла пошлее выбрать слова». Возразил:
— Что может волновать в человеческой грязи? «Холод могил», «мучительный страх», — передразнил он поэта. — Это противно человеческой натуре. Мы об этом не хотим думать. Мы думаем о жизни, о том, что красиво в жизни. Вы — красивы. Вами приятно любоваться. От этого приятнее жить. Схватка Никиты Сарафанникова с хорошим противником — красива. Я получаю удовольствие, когда наблюдаю за ней. Деревья этого сквера красивы, — он показал на Александровский парк (они вышли на Кронверкский). — Я любуюсь ими. Красив этот шпиль, — ткнул он в Петропавловскую крепость. — Именно шпиль, а не равелины, не темницы под ним… Ясно я говорю? Может, я пьян. Я взволнован. И вообще говорить трудно. Писать легче. Сказанную фразу не зачеркнёшь. От этого речь наша водяниста и косноязычна, не как то, что мы пишем… Я хочу сказать, что сфера искусства — это красота. Искусство должно быть красивым. Я люблю Борисова — Мусатова и Рябушкина… Или Малявина… Вы видели «Февральскую лазурь» Грабаря? Нет?.. Жалко. Я и хочу писать красиво. И о красивом и героическом… Понимаете, я не хочу писать о разлагающихся трупах, как этот старик!.. Я хочу, чтобы содержание моих очерков вызывало восхищение, а не омерзение… Нет ничего противнее бравады малодушного самоубийцы!..
Помолчав, он спросил ласково:
— Я надоел?
— Что вы, — сказала девушка горячо. — Говорите!
— Это сложно. Я не знаю, зачем заговорил… Мне, видимо, просто надо было выговориться… Я только что потерял друга…
Это был человек, с которым мы мыслили в унисон… Я имею в виду спорт, борьбу… И вот его не стало…
— Он умер? — испуганно спросила Рита.
— Нет, — вздохнул Коверзнев. — Мы поссорились, — и добавил, приослабив бант — словно задыхался: — Но это, оказывается, тоже тяжело.