Шрифт:
Душевный сохранить покой,
Когда великолепный наш Верзилин
Слегка касается тебя рукой.
Он и ещё пробовал шутить, но когда Нина подсунула свою узкую ладонь под локоть Верзилина, Коверзневу захотелось истерически закричать, ударить Нину, броситься с кулаками на Верзилина, разбиться об него. Но он ничего этого не сделал, он лежал тихо, как мышка в норке.
Недалеко от них расположилась компания — женщины расстилали скатерти, доставали из плетёных корзинок всякую снедь и бутылки вина, мужчины раздували самовар, действуя сапогом, как кузнечными мехами.
Коверзнев наблюдал за ними, лёжа на животе, прижавшись ухом к своей руке, и неотступная мысль, преследовавшая его последнее время, билась в голове, как осенняя муха. Он думал о том, что, несмотря на завязавшуюся с Верзилиным дружбу, несмотря на их общие интересы и взгляды, конечно с дружбой ничего не выйдет, потому что между ними встала Нина. Коверзнев любил эту хрупкую, мужественную женщину, но, видимо, Верзилин любил её так же сильно, и вот она остановила свой выбор на Верзилине, и все мечты Коверзнева полетели к чёрту. Поддавшись всеобъемлющему чувству, он думал наивно, что Нина должна ему ответить тем же, и вот они — оба сильные и честные — пойдут через жизнь рука об руку, и её любовь будет окрылять его и помогать ему писать о сильных людях, которых он любил и которые его любили Он всегда чувствовал в себе силу, и, конечно, она у него была — недаром все знаменитые «геркулесы» и «циклопы» гордились дружбой с ним, и неужели эту силу он сейчас растеряет, столкнувшись с первым препятствием? Неужели он не сможет держать себя в руках и будет делать глупости перед Верзилиным, Ниной?..
Он лежал и смотрел, как на поляне перед ним женщина возится со сверкающим на солнце самоваром и как синий дымок поднимается в небо, и трудно отличить этот невесомый дымок от дрожащего, струящегося воздуха. А почему самовар такой формы? А если воду налить в середину, а угли насыпать по бокам? Но тогда огонь будет отдавать часть температуры наружному воздуху. А если его сделать в форме банки из–под керосина и её разделить пополам — в одной стороне вода, в другой — огонь… Нет, это, по существу, первый вариант, не выйдет… А если сделать в форме бидона, внизу — огонь, вверху — вода?.. Но это уже получится чайник на примусе… Может быть, самовар прошёл через все эти формы, и столетний опыт сделал его таким… Скорей всего, что так… Это — закономерность… Вот женщина достала хлеб и нарезает его… Интересно, почему каравай хлеба имеет такую форму? А если сделать его круглым столбиком? Расплывётся тесто? Но ведь оно же в чаруше? Такой каравай будет падать? Значит, форма его тоже закономерна?.. До чего всё–таки Нина красива, и как ей идут эти пышные волосы и до чего они черны… И неужели Верзилин — это закономерность? Боже! Как тяжело!
— Не пора ли домой? — спросила Нина.
— Пойдёмте, — отозвался брат. — Мы сегодня выступаем.
— Идёмте, Ефим? Коверзнев, ты что притих?
Он усмехнулся, ничего не ответил. Подумал: «Интересно, что бы они сказали, проследив за течением моих мыслей? Подумали бы, что я сумасшедший?..»
— Мы одеваемся, Коверзнев. Ты что?
— Оставьте меня. У меня родилась идея по книге.
— Можно, я останусь с тобой, Валерьян Палыч? — попросил Татауров
— Идём–идём, — потянул его Леван. — Видишь, Валерьян Палыч собирается писать.
Коверзнев достал серебряный карандашик на цепочке, с ластиком на конце, и блокнот. Вывинчивая грифелёк и пряча его обратно, он наблюдал за тем, как Нина одевается.
Когда они ушли, он устало лёг на песок и засунул свои писательские принадлежности обратно в куртку; швырнув её на груду белья, он сшиб свою шляпу из морской мочалки, и, подхваченная ветром, она медленно покатилась к воде. Он смотрел на неё. Можно было десять раз её догнать, но он не пошевелил и пальцем. Шляпа улеглась плашмя у самой воды, словно маня его, но он усмехнулся ей, как живому существу. Тогда волна подхватила её, подняла на свой гребень и швырнула в море…
Волны тихо играли ею…
Куда ему идти? Где найти друга? Иван Татауров. его не устраивал… Оставался один Никита. Этот не по возрасту умён и серьёзен, и у него будущее.
Коверзнев не торопясь оделся, дошёл до Лахты, взял билет до Новой Деревни, сел в поезд… Мысли по–прежнему вертелись вокруг Верзилина. Ясно, что рано или поздно они крупно поссорятся — у Ефима Николаевича лопнет терпение. Нельзя же в самом деле без конца испытывать его добродушие мальчишескими выходками.
В Новой Деревне Коверзнев пересел на трамвай и наконец добрался до Никиты. Он застал парня беседующим со Смуровым, о существовании которого сегодня совсем забыл.
Послушав немножко Тимофея Степановича, он сказал горько;
— Вот вы, социал–демократы, твердите все: народ, народ… А у вас ведь так получается, что народ — враг отдельного человека. В самом деле, что мне до какого–то абстрактного понятия «народ», когда у меня трагедия.
Смуров рассмеялся.
— Нет, ты не смейся. Вот я люблю женщину. Люблю больше всего на свете. А она любит другого, и он достоин этого. Если бы он был плохой, мне было бы легче. Но в том–то и дело, что он самый хороший. Я хуже, и она выбрала его, и мне хочется выть волком… У меня такое на душе, что я готов пустить пулю в лоб, а ты мне будешь говорить о горе, о страданиях какого–то отвлечённого народа… Ты говори о страданиях одного человека, о том, как ему помочь…
Смуров встал, засунул руки в карманы брюк и, наклонившись над Коверзневым, сказал грубо:
— Стыдно, Валерьян, ныть о неразделённой любви, когда полевые суды ежедневно выносят смертные приговоры десяткам людей, когда народ стонет по всей нашей стране.
— А кто виноват в этом? — огрызнулся Коверзнев. — Кто? Виноваты только вы. Озлобили правительство и царя. Вы все ведь считаете, что жизнь можно изменить хирургическим вмешательством, и забываете о том, что жизнь — это не язва желудка.