Шрифт:
Солдат Чесалов печально ответил:
– Чего служить? Вси богатые и знатные от служб лыняют, а бедные и старые служат. Бояры, хоша и сытые и молодые, а служить не хотят. Многие из них записаны в полки, в солдаты, а едва на службе и бывали ли... а отпущены к делам своим... Чего ради и нам служить?
– Ну что сказывать, - подхватил мордвин Тюней Сюндяев.
– А нашего брата, мордву, и вовсе ни во что ставят и накормить его не хощут. И тем стеснением принуждают к краже и ко всякой неправде и в мастерстве к нерадению... И противу желания крестами опоясывают.
Чесалов продолжал:
– Возвещена была царем всякому чину воля, если похочет в солдаты идти. Коли кто желает-де, тогда иди! И многие из домов ушли, бросали вотчины: и я из холопьев Исупова качнулся доброхотно в драгуны. Но царь, батюшка-государь, куда хитрее нас, воров. Дал которым волю от барщины, повел тех под Нарву, - кто не сдох там от голода и холода и хвори, тот в бою полег, а кто уцелел, того под Ригу угнали. Вот я и убег и пошел на бездомное житье. А ныне в девятнадцатом подушная перепись... некуда деваться от царских псов. Везде наши следы унюхивают...
Чесалов печально покачал головой.
Антошка Истомин, присмиревший в последние дни, сказал:
– Скушно, други! Ежели собаке оставить один хвост, какая уж это собака, кусать нечем... Так и я. Не губя христианских душ, я в рай все одно не попаду, а на земле разбойником не буду. Чего же ради поститься? Уйти от вас надо. Не хочется мне в бедности жить, хочу роскошества... Спокину я вас, братушки, это уж так... Не выживу.
Опять вскочил словоохотливый юноша Георгий:
– Диоген же филозоф говорил: "Еще никого я не видел тиранствующим по причине бедности, а по причине богатства многих видел"... Почто же ты, товарищ, тоскуешь о тиранстве? Убивец - тот же тиран.
Антошка удивленно посмотрел в глаза юноше; почесал затылок.
– А ты не врешь?
– спросил он его недоверчиво.
– Вора грешно обманывать... Смотри, на том свете нехорошо повесят.
Поп Карп ответил вместо Георгия:
– Раз учился на попа, а в попы не захотел, значит не врет... справедливый...
– А чем жить будем?
– стонал Антошка.
– Зима... Холод приходит... Зубы стучат, как у волка.
– Купцы помогут.
– Раскольщиков-купцов грабить не приказал атаман, а православные купцы умнее стали, дома высиживаются... Жар-птицу легче упиявить, чем купца православного опростать...
Об этом же думал теперь и Софрон, идя по берегу. Раскольничьи купцы и керженские скитожители обещали ватаге оказывать помощь, но требовали, чтобы Софрон, как атаман, приобщился к расколу и дал полагаемые по догмату обещания.
Ради ватаги и мщения епископу и властям Софрон согласился и нарочно ездил на Керженец, и там при крещении дал клятву: "Страдальцев-раскольников защищать везде и во всякое время; внешних, то есть никониан, ни в чем не хвалить и ни о чем, хотя бы справедливом и честном, с ними не рассуждать; икон новых, кроме своих мастеров, ни откуда не принимать и не поклоняться им, кроме древних; всех людей, кои не их согласия, за еретиков вменять и ни в каком случае не одобрять; купцов-раскольников не трогать".
Ко всему этому принудили Софрона керженцы, обещая кормить ватагу, давать ей денег и одежды и оказывать помощь ей во всем и всегда, уверяя, что даже среди нижегородских властей и духовенства есть много скрытых раскольников, тайных скитских сообщников.
Некоторые, узнав об обращении Софрона в раскольники, из ватаги ушли, образовали свою грабительскую шайку. Истомин же к ней не примкнул. Поп Карп, однако, в угоду Софрону тоже принял раскол.
– Жалованья государева попам нет, от мира никакого подаяния нет же, и чем им питаться, бог весть... В расколе наши животы поддерживают праведные старцы, умереть от глада не дают...
Ватажники втихомолку подсмеивались: "атаман и поп заодно".
Но... Раскольничья помощь не спасает ватагу... "Западную Римскую империю, - раздумывал Софрон, - разрушило христианство, а Восточную Муггамед. И не погубит ли раскол силу мужицкую? Царь не дает воли богу, уразумел это и церковь подчинил себе. Питирим тоже понял, что христианская мудрость не спасет его, митрополитом Филиппом не хочет он быть, и стал тоже против церкви, а я ухватился за раскол, надеясь на его помощь. Не напрасно ли это?"
Новые буйные мысли, родившиеся в голове Софрона в тюрьме, стали плесневеть, обесцвечиваться... С болью в сердце он это чувствовал.
И все чаще Софрону приходилось стыдить своих ватажников: к чему алчность? К чему желание захватить из добычи себе больше всех?
– Сколько бы богатств мы ни захватывали, - говорил он, - все равно мы нищие, бедняки, лишенные наиглавнейшего: свободы и власти над дворянами и богачами, и не спасет нас междоусобное лихоимство, а сгубит. Не полезнее ли было бы не себе прятать отбитое у бояр и купцов, а раздавать тяглецам тайно, спасая их от черного зорения ландратами и приставами? Ваша глупая жадность и мизерное себялюбие безобразны... Так богатые только упражняются в промыслах своих и, разоряя житницы свои малые, созидают на месте их большие. А бедняки? Страданий их и не исчислишь: иных до крови бьют бояре, иные на правежах мучимы, и уже во многих душа едва в теле содержится... И всякое добро, награбленное нами, - мужикам принадлежащее, ибо оно взято же купцами и боярами у бедняков.