Шрифт:
В этот вторник страстной недели в палатах патриарха с утра царила тишина. Седмица вооружённых Кустодиев охраняла палаты снаружи и столько же их было в сенях — все иноки Кириллова монастыря. Гермоген провёл ночь без сна. Он записывал свою печаль о России. К утру силы его покинули, он опустился в кресло, прикрыл глаза, а строки, которые он ещё не написал, светились перед его взором: «И пришло такое лютое времы Божия гнева, что люди не чаяли впредь спасения себе, наступил год лихолетья вельми жестокого, потому что сошла на русскую землю беда, какой не бывало от начала мира: великий гнев Божий на людях, глады, моры, турусы, забели на всякий плод земной. Звери поедают живых людей, а и люди едят, и пленение пришло великое людям. — Слова обретали плоть, Гермоген видел тех, о ком думал. — И Жигимонд, польский король, велел всё Московское государство предать огню и мечу и ниспровергнуть всю красоту благолепия земли Русской за то, что мы не хотим признать царём над державной Москвой некрещёного сына его Владислава». Строки погасли, но Гермоген трудился, он стал вспоминать имена и фамилии тех бояр-вельмож, кто ушёл в предатели, дабы всех их записать в своё сочинение поимённо.
Занимался рассвет, и в опочивальню вошёл Сильвестр.
— Владыко святейший, мне пора. Благослови, отец, — сказал он.
Патриарх поднял нагрудный крест.
— Благословляю, сын мой, на ратный подвиг. Готов ли ты? Ведаешь ли, чем грозит сеча!
— Ведаю, свидетель Господь Бог. Токмо дозволь послать Кустодиев в Чудов и Кириллов монастыри, чтобы и они ударили. Мощь нам нужна, владыко.
— Истинно глаголишь. Дозволяю. Во имя Отца и Сына... Аминь.
Сильвестр ушёл, а Гермоген провёл оставшиеся минуты до начала народного восстания в беспокойстве. Он страдал оттого, что был отрезан от тех, кто сейчас поднимется против ляхов. Его угнетало то, что поляки арестовали многих дьяков Патриаршего приказа и он пустовал — и были порваны живые нити связей с архиереями за кремлёвскими стенами.
Однако Гермоген напрасно волновался. Всё, к чему он стремился, что побуждал к действию, пришло в движение в назначенное время.
«Горлатный» колокол ударил мощно и твёрдо. И в тот же миг его поддержали ближние и дальние колокола. Набат поплыл над Москвой из конца в конец, достигал самых отдалённых слобод, посадов. И москвитяне взялись за оружие и, сбившись в отряды, в ватаги, двинулись навстречу ляхам, и схватились бы с ними, да и прогнали бы из Москвы, если бы не предательство Салтыкова, поджегшего Москву.
Пожары всегда путали москвитян, потому как знали они жестокость слепой стихии. Рассказы о пожарах, уничтожавших Москву, передавались из рода в род. Да и каждое новое поколение становилось свидетелем сатанинской силы огня, в одночасье пожирающей слободы, улицы. А тут ещё и солнце не взошло, как запылала вся Москва.
И когда патриарх узнал от Кустодиев, что Салтыков и Гонсевский со своими сворами подожгли со всех концов Москву, у него второй раз за последние дни помутилось сознание — и силы покинули старца. Он впал в забытье, а придя в себя, не мог с уверенностью сказать, как долго длилось его отсутствие в земной юдоли. Он полулежал в кресле, а Сильвестр с горестным выражением на лице стоял рядом.
Гермоген спросил его слабым голосом:
— Ну, что с державной?
— Худо, святейший, выгарывает первопрестольная.
— Хочу видеть сие злодеяние и послать анафему с Ивановой колокольни всем врагам земли Русской. Хочу быть с россиянами в скорбный час. — И Гермоген попытался встать. Сильвестр помог ему. — Веди, сын, будь опорой.
— Владыко, я отведу тебя в постель.
— Токмо на Соборную площадь! — твёрдо повелел Гермоген и шагнул к двери.
Сильвестр повёл патриарха из палат. Он же возвещал:
— Боже! Еретики пришли в наследие Твоё: осквернили святой храм Твой, Иерусалим превратили в развалины!
А как вышли на красное крыльцо палат, так и увидели, что у стены Ивановой колокольни идёт схватка польских уланов с русскими воинами.
— Туда! — указал рукой патриарх.
Но пока Сильвестр и Гермоген добирались до места схватки, она завершилась. Лишь убитые да раненые говорили о том, что случилось возле святыни. Когда Гермоген и Сильвестр подошли к колокольне, из её дверей вышел Гонсевский, а следом Струсь. Патриарх увидел Гонсевского и гневно сказал ему:
— Аз шлю на тебя анафему. Ты был пригрет Россией, но отплатил ей злодейством! Проклинаю! Проклинаю!
Сильвестр поддерживал немощного Гермогена, который трясся от переполнявшего его гнева.
Гонсевский спрятал в ножны саблю, тронул ногой Салтыкова и приказал Струсю:
— Посади князя под стражу. — Помедлив, добавил: — И патриарха — тоже.
Сильвестр заслонил собой Гермогена и выхватил из-под кафтана сулебу, крикнул:
— Не подходить! Зарублю!
Но конный драгун, опытный воин, в мгновение ока вскинул палаш и вышиб из рук ведуна оружие. Уланы схватили Гермогена и Сильвестра и потащили их в Грановитую палату. Там прошли через сени, спустились вниз по лестнице и бросили арестованных в тёмный подклет. Гетман Струсь велел закрыть двери и поставил стражу.
И потянулось время заточения. Прошли, может быть, сутки — Сильвестр и Гермоген не знали, и им показалось, что о них забыли. Они нашли в углу подклета солому, сели на неё и задремали, приходили в себя, когда над головой раздавались шаги по каменным плитам. Пленники больше молчали. Иногда Сильвестр, страдая от бессилия, ругался, и сквозило в его голосе удивление:
— Теперь никто не скажет, что я ведун: себя не защитил.
— Крепись, сын мой, враги ещё не совсем одолели нас. Будем уповать на Господа Бога, и он не оставит нас в беде.